Альха? Хозяйка потерянных Путей?
Или кровожадная Мароха, во рту которой скрывается путь в Бездну?
— Это он… это все он, я знаю… — женщина вытянула руку, указывая дрожащим пальцем куда-то в сторону забора. — Вечно тут ходит… смотрит… заберите его! Заберите!
— Заберем, — пообещал Мэйнфорд, подавив зевок.
А ведь ему было скучно.
Почему?
Ребенок пропал, мальчишка восьмилетний, а ему скучно. И не спешит он объявить тревогу. Из черствости душевной? Сомнительно, что у него вообще душа имеется. Но тогда зачем явился сам? Будто иных дел нет. Три дня прошло после визита в «Веселую вдову», а подвижек никаких. Слепок почти не помог. И значит, скоро война начнется, а Мэйнфорд, вместо того, чтобы землю рыть, эту войну предотвращая, слушает какую-то истеричную дуру.
Тельму тянет к качелям. И оглянувшись — эти двое слишком заняты беседой, точнее монологом, и женщина, спеша удержать собеседника, вцепилась в его рукав, она уже не плакала, но все равно была страшна — Тельма отступила на шаг.
Само это место.
Земля дышала.
И вздыхала, словно тяжело ей было Тельму держать. Она хватала за ноги грязными губами, а потом отпускала, со всхлипом, со стоном жалобным.
И голоса…
…голоса слышались отчетливо, а еще музыка.
…кто-то играл на свирели.
…мистер Найтли однажды принес свирель, вроде бы альвийскую, костяную. Он играл на ней, а что именно, Тельма не помнит. Или ей так думается, что не помнит?
…конечно, она тогда слышала эту свирель во сне, и не было музыки чудесней. А потом Тельма очнулась в гостиной, в уродливой ночной рубашке, босая, растерянная и несчастная оттого, что музыка замолчала. Кажется, она потом всю неделю не могла спать, боялась и желала вновь ее услышать, а мама кричала на мистера Найтли…
— Тельма! — Мэйнфорд спугнул свирель, и эхо ее разлетелось на осколки, а осколки утонули в голодной земле. — Что ты творишь⁈
Она не знала.
Что-то.
— Ты слышал?
— Что?
— Свирель.
— Какую, к Бездне, свирель? — он зол, настолько зол, что пар из ноздрей идет.
…Бельхан, Владыка подземного огня, в чьей воле зажигать и гасить не только горны. Ему приносят в жертву клятвоотступников и убийц, а еще мертворожденных младенцев.
— Зачем мы здесь? — Тельма прислушалась, но свирель молчала. Какая жалость.
— Затем, что пропал ребенок, или ты пропустила?
— Дети часто пропадают, не так ли? — если смотреть ему в глаза, то не увидишь ничего, кроме крошечного собственного отражения. — С ними вообще постоянно что-то случается…
…особенно, с приютскими.
Но Мэйнфорд понял.
Правда.
Это ведь Гэрхэм-Никс, если не самая глухая подворотня Нью-Арка, то близко к ней. И пусть люди в Гэрхэм-Никс обитают в собственных домишках, но рядом свалка и кладбища, и грязная река здесь подбирается вплотную к домам.
Здесь пьют. Колются.
Мечтают о лучшей жизни. Теряют мечты. Обретают ненависть к тем, у кого получилось вырваться. Здесь дети рождаются часто, и часто же уходят за грань.
Так почему Мэйнфорд обеспокоился вдруг?
Это ведь даже не его район.
— Седьмой, — сказал Мэйнфорд и руку выпустил. — За последний месяц. Из тех, о ком известно.
— Седьмой, — Тельма повторила, прислушиваясь к себе.
Ничего.
Хотя она же не провидица, чтобы видеть через слова. Предметы — другое дело.
— Всегда дети из таких вот… неблагополучных районов… но из семей приличных. Относительно приличных, — поправился Мэйнфорд. — Поэтому и доходит до заявления. Я думаю, что на самом деле их гораздо больше, просто…
— Кому надо считать бродяг?
…или сирот.
— Да, — Мэйнфорд посмотрел на небо. — Если есть что… действуй, пока дождь не начался.
— Качели.
Старые. Их повесили, верно, лет десять тому. И веревки плотно вросли в плоть старой яблони. Ветвь ее прогнулась, вывернулась, будто дереву тяжело было держать и веревки, и пару дощечек между ними. Тельма провела пальцами по влажной пеньке.
Пустота.
…или все-таки…
Свирель дразнила, она была слышна, но так далека… а пахло не альвийскими духами, нет. Аромат свежих яблок. Откуда здесь?
Не важно.
Она села на качели, и дерево раздраженно заскрипело.
Тельма оттолкнулась, протянула руку, поймала жесткие пальцы Мэйнфорда. Хорошо, что он не знает, насколько она его ненавидит… хорошо…
…свирель звучала рядом.
Неназойливо.
Она звала за собой, но уходить со двора нельзя.
Тельма соскочила с качелей, едва не растянувшись в грязи, спасибо Мэйнфорду, удержал. Надо будет поблагодарить, потом, после, когда свирель замолчит.
Мальчишка на качелях просто сидел.
Бледный и длинный, будто росток, которому не хватило света. Он сгорбился и к дому спиной повернулся. А из дома доносились крики…
— … я горбачусь целый день! И имею право расслабиться! А ты…
— … скотина…
— Корова тупая!
Визг. И грохот, и вопль:
— Помогите!
Не помогут. Никто и никогда. И хорошо бы не слышать этих криков, не видеть ни матери, ни отца, которые, подравшись, помирятся за бутылкой виски.
Тельма не была им, восьмилетним мальчишкой, понимавшим слишком много для своего возраста, но в то же время явственно видела его чувства и желания. А еще слышала свирель. И голос ее обещал невозможное.
Он звал.
Куда?
В страну, где никогда нет дождя. Она скрыта за пологом туманов, она спрятана под зелеными коврами болот. В нее не приходит солнце, но разве оно так уж необходимо? Там горят костры, сотни и сотни костров, и у каждого будут рады гостю.
Там поют песни и пьют душистый яблочный эль, от которого на душе становится легко, весело. А по осени, когда приходит время отпускать туманы — их варят здесь же, в черных котлах — открываются ворота, и тогда подземная страна может принять гостя.
Если конечно, он хочет.
— Билли! — хриплый голос заставил мальчишку вздрогнуть и обернуться. А ткань чужого воспоминания окрасилась гневом.
Как посмели его перебить?
Кого?
Потом. Мэйнфорд пусть разберется, а задача Тельмы — дать полноценный слепок.
— Билли, не слушай их! Подойди, Билли… что скажу…
Мальчишка шел.
И Тельма за ним, не выпуская руки Мэйнфорда.
Лужайка. Забор. И грязный человек, вцепившийся в штакетины. Нищий? Оборванец? Он длинен и желтолиц, длинноволос, но волосы эти свалялись, спутались. Из них торчали птичьи перья, куски лент, слабо поблескивали осколки стекла.
— Не слушай, я знаю правду, Билли, — оборванец подался вперед, но забор не пустил его, и человек пошел вдоль забора, перебирая руками. — Они лгут! Там темно, а в темноте живут чудовища!
Свирель почти замолчала. И тут же заиграла вновь.
— Уйдите! — оборванец отпрянул. — Я там был! Я знаю!
Он закружился, и грязные полы его одежды раскрылись, придавая человеку сходство с огромною птицей.
— Прочь! Прочь! Прочь!
Он выхватил из-за пояса ветвь, замахал ею.
— У меня есть рябиновая гроздь! И бубенцы! — во второй руке появилась связка бубенчиков. — Слышите? Я вам не поддамся! Прочь!
Мальчик отступил.
А свирель сделалась вдруг злой, и слушать ее было почти невозможно. Оборванец упал на землю, затыкая уши пальцами, он выл, скулил и выглядел жалко.
Мальчик же вернулся на качели.
Он сидел долго.
Ждал.
Чего?
Тельма позволила воспоминанию уйти.
— И что это было? — поинтересовался Мэйнфорд, уже безо всякого раздражения.
— Теперь-то вы слышали?
— Свирель?
— Да.
Издевается? Нет, не похоже. Стоит. Вертит в пальцах кристалл, думает. Интенсивно, надо полагать, думает, если лоб морщины прорезали, точно трещины в камне.
— Смутно, — наконец, признался Мэйнфорд. — И не свирель, а… звук какой-то… признаюсь, я поначалу решил, что просто помехи. Но если утверждаешь, что это свирель… и тот оборванец…
— Он слышал ее, — Тельма сунула руки в подмышки.
Как же холодно. И туфли вновь промокли, а с ними — шерстяные чулки, которые накануне еще и порвались. Пришлось штопать, и теперь набрякший шов терся о пятку. Ее же и без того туфли растерли, и к вечеру до мозолей дойдет, хорошо, если не кровавых.