Ознакомительная версия.
Задолго до той ночи, когда пожар отнял у меня их обоих, я лежал в кровати, не мог заснуть и слушал сквозь тонкие стены своей комнаты в доме на улице Клэри-стрит звуки голосов родителей, нарастающие и разбивающиеся о штукатурку, как штормовые волны о волнорез. Это была кульминация ссоры, начавшейся давным-давно. Обычно это происходило, когда отец возвращался, опоздав к ужину, — опоздав, потому что Доктор задержал его.
Бывало, что отец не возвращался к ужину вовсе. Бывало, что он не возвращался несколько дней. Когда же, в конце концов, он приходил, а я с воплем восторга кидался к нему в дверях, он переводил взгляд с моих восторженных глаз на мамины — отнюдь не такие счастливые, как у меня, — глуповато улыбался, беспомощно пожимал плечами и говорил: «Я был нужен Доктору».
— А как насчет меня? — восклицала мать. — Как насчет твоего сына? Как насчет того, что нужно нам, Джеймс Генри?
— Я — все, что у него есть, — был решительный ответ.
— А ты — все, что есть у нас. Ты пропадаешь целыми днями, не возвращаешься, не предупреждаешь никого, куда идешь и когда вернешься. А когда, наконец, приползаешь, измотанный и обессиленный, ты даже не удосуживаешься сказать, где ты был и что ты делал.
— Послушай, Мэри, вот этого не надо — не надо на меня давить, — решительно предупреждал ее, бывало, отец. — Есть вещи, которыми я могу поделиться с тобой. Но есть то, о чем я не могу рассказать.
— Можешь поделиться? Что же это такое, интересно, Джеймс Генри? Ты ведь не говоришь мне вообще ничего!
— Говорю то, что могу сказать. А могу я сказать, что Доктор проводит очень серьезные исследования и ему требуется моя помощь.
— А мне не требуется?! Ты ввел меня во грех, Джеймс!
— Грех? О каком грехе ты толкуешь?
— Грех лжи! Соседи спрашивают: «Где твой муж, Мэри Генри?», а я вынуждена лгать — ради тебя, ради него. О, как это унизительно — лгать ради него!
— Так не делай этого. Скажи им правду. Скажи им, что не знаешь, где я.
— Это было бы еще хуже, чем солгать. Что они сказали бы тогда обо мне — жене, которая не знает, где ее муж?
— Не понимаю, почему это должно волновать или уязвлять тебя, Мэри. Если бы не Доктор, что бы у тебя было? Именно ему мы обязаны всем!
Этого она не могла отрицать, так что просто ничего не отвечала.
— Ты не доверяешь мне.
— Да нет же. Я просто не могу предать Доктора.
— У честного человека не должно быть секретов.
— Ты не понимаешь, о чем говоришь, Мэри. Доктор Уортроп — самый честный человек, которого я когда-либо знал. Служить ему — честь для меня.
— Служить ему — в чем?
— В его исследованиях.
— Что это за исследования?
— Он — ученый.
— И что он изучает?
— Некий… биологический феномен.
— И что все это значит? Что за «биологический феномен»? О чем ты говоришь, что это такое? Птицы? Пеллинор Уортроп изучает жизнь птиц в природных условиях, Джеймс Генри, а ты держишь для него бинокль?
— Я не буду обсуждать это, Мэри. Я больше ничего не скажу тебе о характере его работы.
— Почему?
— Потому что тебе лучше этого не знать! — Впервые отец повысил голос на мать. — Говорю тебе как на духу, бывает, что я и сам предпочел бы не знать! Я видел такое, чего не видел ни один человек на свете! Я бывал в таких местах, куда сами ангелы не решились бы ступить. И не пытай меня больше, Мэри, потому что ты сама не знаешь, о чем просишь. Будь благодарна за свое неведение и наслаждайся ложью, которой тебе приходится платить за него! Доктор Уортроп — великий человек, делающий великое дело. Я никогда не предам его, хоть бы сама преисподняя вступила в противоборство со мной.
Вот так обычно все и обрывалось, хотя бы на некоторое время. Обычно — на то время, пока отец укладывал меня спать. Прежде чем присоединиться к матери в гостиной и вновь вступить в противоборство с ее гневом, сравнимым с жаром самой преисподней, отец всегда целовал меня в лоб, гладил по голове, закрывал глаза, пока я читал вечернюю молитву.
Дочитав молитву, я открывал глаза и смотрел, не отрываясь, на доброе лицо отца, в его добрые глаза, уверенный, как все наивные дети, что он всегда будет рядом со мной. Какое трагическое заблуждение!
— Куда ты ходишь, папа? — спрашивал я шепотом. — Я не скажу маме. Я никому не скажу.
— О, я много куда хожу, Уилл, — отвечал он. — Я бывал в очень странных местах, восхитительных, словно сон. Бывал и в менее восхитительных, страшных, как ночной кошмар. Я видел чудеса, которые могут вообразить себе лишь поэты. Но видел и такое, от чего любой взрослый бросился бы прочь, как ребенок, с криком: «Мама!» В мире столько разных вещей. Столько мест…
— Ты возьмешь меня с собой, когда пойдешь туда в следующий раз?
Он улыбался. Грустной, мудрой улыбкой человека, который каким-то образом интуитивно знает, что его удача не беспредельна и что настанет тот день, когда он отправится в свое последнее путешествие.
— Я уже взрослый, — уговаривал я его, когда он не отвечал мне. — Мне одиннадцать лет, папа, почти двенадцать… Я — почти уже мужчина! Я хочу пойти с тобой. Пожалуйста, пожалуйста, возьми меня с собой!
Он гладил меня по щеке. Прикосновение его было теплым и ласковым.
— Может быть, Уилл Генри, однажды возьму. Может быть.
Монстролог оставил меня наедине с моим горем. Он не пошел отдыхать к себе в комнату; я слышал, как он спускается по лестнице, потом скрипнула дверь, ведущая в подвал. Он не собирался ложиться спать. Он все еще был охвачен охотничьим азартом.
Слезы мои иссякли, я больше не всхлипывал. В нескольких футах над моей головой в потолке было окошко, и я видел сквозь него подсвеченные солнцем прозрачные облака, плывущие по ярко-сапфировому небу, словно величавые корабли. В школе мои бывшие одноклассники, должно быть, играют сейчас во дворе в бейсбол. В последний раз замахиваются битой, прежде чем мистер Проктор, учитель, позовет их обратно на послеполуденные уроки. И вот уже звенит звонок, и все орущей радостной толпой несутся к дверям школы, и взрывы смеха сотрясают теплый весенний воздух — единым гомоном счастливых голосов, звучащих в унисон…
Свобода! Свобода! Уроки отменили, день свободен, можно делать все, что угодно! Можно продолжить прерванную посередине игру в бейсбол. Я был невысокого роста для своего возраста и не очень хорошим отбивающим, но я был быстрым. Когда я оставил школу по личному указанию Доктора Уортропа, я был самым быстрым в своей команде, и мне принадлежало наибольшее количество полученных баз. Тринадцать — вот был мой рекорд.
Я закрыл глаза и увидел, как бегу третьим, скольжу вдоль задней линии площадки, быстро переводя взгляд с питчера на кетчера и обратно, а сердце подпрыгивает в груди, пока я жду броска. Прыжок — рано. Прыжок — опять нет. Питчер сомневается, краем глаза он видит меня. Пошлет ли он мяч третьему? Он ждет, что я побегу. Я жду, что он подаст.
Ознакомительная версия.