И будь они алкоголиками, их бы не убили.
И я никогда не любила папин кабинет, мрачную комнату, где в одном углу ре-торты и колбы, а в другом — средневековые манускрипты и чучело совы на шкафу. Я не люблю чучел, мне их до ужаса жалко.
В кабинете оказалось душно и пыльно. Я влезла на стол возле подоконника и открыла форточку, и морозный ароматный воздух хлынул в комнату. В кабинете я ла-зила часа два.
А потом кто-то позвонил в дверь, и я пошла открывать.
Это оказался Валера, хотя не было еще и двенадцати. Без шапки, короткой чер-ной дубленке, похожей на куртку, голова опущена.
— Я рано, да?
— Заходи, — сказала я шепотом.
Мне вдруг показалось, что нечто очень хрупкое, словно чаша хрустальная, кача-ется на краю и может упасть и разбиться. Валера, наконец, посмотрел на меня. Худое лицо, бледное, выступающие скулы, узкая челюсть. Большие, слегка раскосые, совсем бесцветные глаза. Боже, до чего же он странный!
В коридорном полумраке он не походил на человека ни капельки. А потом за-шел — обычный парень, худой и невзрачный.
— Я слишком рано пришел, ты извини.
— Ничего, — сказала я растерянно, — Куда ты хочешь пойти?
— Если честно, то никуда.
Я этого, в общем-то, ждала. Никакого оживления в нем не было.
— Вид у тебя усталый, — сказала я.
Он дернул плечом.
— Я так и не спал сегодня, Лер.
— Ты бы позвонил, сказал бы, что все отменяется.
— Ты меня чаем не напоишь?
Тонко-острое, совсем детское лицо и глаза такие просительно-лисьи. Странный он все-таки, просто внешне даже странный. Мне вдруг пришло в голову, что он похож немного на какого-то актера. Не знаю его фамилии, знаю только, что снимался в филь-ме "Поле битвы — Земля", ну, в том самом, по Хаббарду, где еще Траволта снимался. Там этот актер играл землянина, который всех освободил и спас. Валерка чем-то похож на него. Такой же страшненький, да, Лер, будем смотреть правде в глаза? Траволта в фильме все звал его крысенышем. И правда, было похож, лицо у него остренькое, как крысиная мордочка, и страшно молодое. Типаж у Валерки точно такой же, ей-богу!
Сказать это ему не вздумай, Лера.
В общем, мы пошли на кухню. Я поставила турку, причем Валерка страшно ею заинтересовался.
— Что это такое? — говорит.
— Турка, — сказала я честно, потом подумала и прибавила, — Ну, штука такая для чая, туркэ называется. Ее папа из Ленинграда привез.
— А варенье у тебя есть?
— Есть, — сказала я.
Варенья у меня, и правда, полно. Хотя с маминой смерти уже прошел год. Сама я его варить не умею, да и не ем. И вот оно стоит, стоит, и не знаешь, куда от него деть-ся.
Я достала из холодильника трехлитровую банку «лунного» варенья. Абрикосы, лимон и груши, тягуче-прозрачная жидкость, в которой, словно мухи в янтаре, увязают кусочки фруктов. Мама умела превратить обыденность в поэзию, что и говорить. Мир вокруг нее становился волшебным, хотя она не прилагала к этому никаких усилий. Иногда мне кажется, что она даже и не подозревала о своей исключительности, она просто жила и искренне думала, что она живет как все. Заурядная домохозяйка. Лучше бы она действительно была заурядной домохозяйкой! Лучше бы они оба были зауряд-ными.
Турка закипела, я залила воду в заварник и поставила турку еще раз. Валера уст-роился на табурете возле двери. Сегодня он был в костюме, темно-сером, довольно до-рогом на вид. Белая рубашка, темно-серый шелковый галстук. Просто роскошный гал-стук, честно говоря, а я очень люблю хорошие галстуки. Просто, к Валерке, к его лег-кой, странной, мальчишеской внешности, все это не шло.
Он расстегнул пиджак и сидел, облокотившись локтями на стол. В профиль он казался совсем усталым. И тихим, как ребенок.
— Сейчас, — сказала я, водружая банку на стол, — где-то у меня была вазочка для варенья.
— Да ладно. Из банки вкуснее.
— Ты действительно так думаешь? Ну, ладно…. Сейчас я ее открою. Вот блин!
— Дай сюда.
Я отдала ему банку и стала разливать чай. Расставила на столе чашки, ложки, печенье, масло и хлеб.
— Ты есть хочешь? Валер? Может, тебе разогреть что-нибудь?
Он помотал головой.
Мы пили чай в молчании. Я не знала, что сказать, что вообще можно сказать, когда я вся и трепет, и страх, и ласка. За окном слышен был шум проезжающих машин, и трамваи скакали мимо, как тяжело нагруженные лошади. Словами не объяснить того, что я чувствую, когда смотрю на Валеру. Он напоминает мне "Святого Себастьяна" Рильке. Вот это:
Будто лежа он стоит, высок,
Мощной волею уравновешен,
Словно мать кормящая нездешен,
И в себе замкнувшись, как венок.
Стрелы же охотятся за ним,
И концами мелкой дрожью бьются,
Словно вспять из этих бедер рвутся.
Он стоит — улыбчив, нераним.
Лишь на миг в его глазах тоска
Болью обозначилась слегка,
Чтоб он смог презрительней и резче
Выдворить из каждого зрачка
Осквернителя прекрасной вещи.
Кожа у него тонкая и натянута так туго, словно на барабане. Ни малейшей мор-щинки, даже в углах глаз.
— Я сто лет не ел варенья. А уж такого вообще не ел. Это ты варила?
— Мама.
— Ясно, — пробормотал он.
— Валер, ты, по-моему, засыпаешь.
— Угу. Я пойду сейчас, а то и правда у тебя засну.
— Ты на машине?
— Да.
— Ты врежешься сейчас куда-нибудь. У тебя же глаза слипаются. Может, ты по-спишь немного, потом пойдешь?
— А можно? Я на диване полчасика полежу…. Лер, ты чудо.
Он лег в большой комнате. Я принесла ему подушку, одеяло, задернула шторы и ушла в папин кабинет — продолжать раскопки. Валерка заснул сразу же.
В письменном столе я нашла толстую тетрадь в синей обложке. Мелко-жемчужным подчерком исписаны были страницы, меж ними встречались, то сухой лист, то цветок, иногда вложены были рисунки или фотографии. С неожиданным чув-ством я узнала свои детские каракули в пожелтевших листах.
Не сразу я поняла, что это был мамин дневник. Ведь я даже не знаю ее подчерка, никогда не видела записей, сделанных ее рукой. Невольно я оглянулась на мамин порт-рет, висевший над дверью, и засмотрелась, задумалась.
Это большая фотография в металлической рамке; бледная гибкая женщина взи-рала с нее на меня смутными глазами. Белые волосы ртутной волной струились по ее плечам. Лицо ее узко, тонко, невозможно. Лицо Джоконды — у нее почти нет бровей, зато ресницы густые и длинные, белые ресницы, и кажется, будто на них лег иней. В описании это звучит странно, но она действительно была невозможно красива. Может быть, потому, что ее красота не была канонической, обычной, многократно встречаю-щейся красотой. Она была за гранью красоты и уродства, она походила на ртуть, на лунный свет, на отблеск воды: гибкая, струящаяся, смугло-бледная, с белоснежной волной волос, с огромными миндалевидными глазами, где белок отливал сериной, а ра-дужка была светлее белка. В ней было что-то от негатива, какая-то обратимость цветов. Ее звали Инна. По паспорту. Инна Владимировна Щукина, в девичестве Чурикова. Па-па звал ее Нинианой, и меня всегда удивляло, почему именно Инна. Не Нина, не Анна. Ниниана.