Вот она, наисладчайшая женская мечта. Неужто ради этого все муки были и все усилия? Впрочем, занятно будет посмотреть на физиономию бывшего Глашкиного мужа, когда он с этой красавицей на улице столкнется.
— Роман, миленький, я за тебя в огонь и в воду!
— В огонь не надо, — остановил ее порыв господин Вернон. — И в воду тоже. Просто живи.
И подставил щеку для поцелуя.
— А в губы можно? — Глаша, не дожидаясь согласия, прильнула к губам колдуна.
— Э, так не пойдет! — возмутилась Надя, вроде как в шутку оттолкнула новоявленную красавицу, но Роману почудилось — нешуточная вовсе ревность ожгла сердце его львицы.
— Да ладно тебе! — засмеялась Глаша. — Я же просто так — радуюсь! Теперь я перед Романом Верноном в неоплатном долгу.
— Смотри, Глаша, глупостей новых не делай! — предупредил колдун.
— Да ладно тебе! Я теперь счастливой буду! Самой счастливой, вот увидишь! — И она, подпрыгивая от радости, понеслась к домику для гостей.
— Платьев наделай! — крикнул ей вслед Роман.
— Каких? — Глаша остановилась так неожиданно, что едва сумела сохранить равновесие. А то бы грохнулась в воду — и прощай Романова работа.
— А каких захочется. Ведь это — Беловодье!
Вода в озере бурлила и выплескивалась на дорожки. Фонтанчики поднимались там и здесь. Все играло. Будто там в глубине кто-то резвился и радовался.
Роман повернулся к Наде.
Красавица смотрела на него мрачно: взгляд исподлобья не сулил ничего хорошего.
— Ты и меня воскресил, как ее! — заявила Надя без тени сомнения.
— С чего ты взяла?
— Я помню серую хмарь. Пустоту. Ничто. Ощущение, что просыпаешься и не можешь проснуться. И однообразные сны. Сны, в которых я умираю. А потом сижу в клетке и не могу выйти. Да, я умерла. А теперь жива. И ты нарочно показал мне Глашино воскрешение, чтобы я это поняла. — Говоря это, она все повышала и повышала тон. Теперь она уже почти захлебывалась воздухом. — Чтобы чувствовала себя обязанной, чтобы благодарила тебя и кланялась в ножки. Так?
— Так. Но не совсем. Я не благодарности искал…
— Самовлюбленный подленький колдунишка! — Взглядом она готова была испепелить. К счастью, подобного дара ожерелье в ней не открыло.
— А что было делать?! — Роман не оправдывался, наоборот, нападал. — Ты вновь готова была броситься в объятия своему Гамаюнову. Хотя прежде обещала его забыть. А тут вновь: ах, создатель Беловодья, ах, учитель! А до того клялась уйти от него, если я тебя спасу.
Надя молчала. Но лицо ее становилось с каждой фразой Романа все холоднее, все надменнее.
— Он — никто нынче. У него больше нет ожерелья, — мстительно сказал Роман, чувствуя, что вновь ее теряет.
— Беловодье — его ожерелье!
— На это ожерелье претендует Сазонов. Выходит, если Сазонов одолеет, ты кинешься на шею ему?
— Сазонов погиб.
— Это вы так думали. Но он здесь. И едва не захватил все.
— Я никому не позволю себя оскорблять. Ни тебе, ни… — Она запнулась.
«Гамаюнову», — мысленно продолжил за нее колдун.
Она неожиданно отступила.
— Роман… я была счастлива несколько минут назад. А теперь я тебя ненавижу. — У нее задрожали губы.
— За что?
— И он еще спрашивает! Ты загоняешь меня в клетку! В угол клетки!
— Нет, я пытаюсь открыть тебе глаза. Не понимаю даже, почему ты его любишь? Вообразила, что он творец, гений! — Роман театрально вскинул руки. Потом резанул ладонью, будто хотел оборвать невидимую нить. — Но нет, нет… Он всего лишь тиран. А ты — надменная, дерзкая львица, на которую он надел ошейник. И ты не можешь этот ошейник сдернуть. Ожерелье — ошейник, который Гамаюнов тебе милостиво подарил… — Роман вспомнил, как создавал ожерелье для Юла. Тогда он коснулся губами неотвердевшей нити и навсегда установил связь со своим птенцом. Но то была возможность слышать мальчишку на расстоянии так, как никого на свете Роман больше слышать не мог. Чуть больше слюны, растворенной в воде, чуть больше власти, и ученик уже не ученик, а раб, он не просто слышит тебя, ты ему приказываешь. — Иван Кириллович управляет тобой через ожерелье!
— Нет! — Надя отвернулась.
— Да, дорогая, да. Объясни иначе, почему ты не можешь от него уйти? Жалость гложет? Признательность удерживает? Нет и нет. Ты не из таких. Из жалости ты не останешься рядом ни на минуту. Ты не умеешь утешать, зато умеешь причинять боль.
— Так зачем же ты меня добиваешься? Хочешь, чтобы я тебя немного помучила? — Прежний дерзкий тон вновь к ней вернулся.
Колдун улыбнулся: ну, так-то лучше. — Я не ищу утешения. А вот Гамаюнову нужна подпорка, костыль. Без тебя он ничто. — Роман знал, что ей сейчас больно, и сознательно бил по больному. — Ты — его раба. Он сначала одарил тебя ожерельем, потом затащил в койку, потом — сделал женой… А ты шла на поводке и бесилась от ярости. Неволю свою принимала за любовь. Ты ведь даже забеременеть от него не могла: так все внутри тебя восставало. Твоя суть — на его. И твоя колдовская сила убивала всякий раз дитя, едва жизнь зарождалась. Так ведь?..
— Роман, прекрати! Или я тебя задушу!
— Как глупо — душить человека, который хочет тебе помочь! И потом, задушить меня тебе не хватит силы. Чисто физической силы, даже если я не пущу в ход колдовство. Или хочешь попробовать?
Она бросилась к нему и схватила за шею. В тот же миг его ожерелье стало вибрировать. И ее-он видел это — вибрировала в, такт. Он тоже положил ей ладони на шею, вслушиваясь в биение водной нити.
— Почему же ты не душишь? — спросил, приближая свои губы к ее губам. — Я жду.
Она закрыла глаза и судорожно вздохнула.
— Баз сказал?
— Нет. Я догадался, милая. Моя мать так ограждала себя от материнства, а я появился на свет случайно, когда она решила, что больше не может забеременеть, и забыла ненавидеть.
— Пошли к старику! — Надя сняла ладони Романа со своей шеи. Сняла, но не отпустила, напротив, изо всей силы стиснула пальцы. — Пойдем и спросим его напрямик — правду ли ты говоришь?
— Да если бы и правда, что с того, Наденька? Ведь на самом деле человек отличить не может — околдован он или сам по себе влюбился. И та любовь зла, и эта боль причиняет. И обе они томят, заставляя сердце замирать. А без любви человек несчастным становится.
* * *
Гамаюнов всякий раз был иной. То надменный, то по-стариковски брюзгливый. Сейчас он притворялся наивным, и это было неприятно.
— Отпусти меня, — сказала Надя. Но ни капли просительности в голосе. Она вообще не умела унижаться.
— Не могу, — покачал головой Иван Кириллович. — Старость — она ведь на самом деле злая.