А после вновь понеслись, уже вниз, падая сквозь невнятно копошащиеся неведанные странности, и дробящийся мрак, и слоящуюся тьму, и вихри света, и свистопляску небесных тел — вкруг одного, особенно прекрасного, зеленовато-синего шарика. И неслись, неслись, покуда не грянула новая волна рёва и покуда мы, рушась вниз, не прочертили собою воздух, прокладывая путь сгустком раскалённого добела пламени. И что-то пылающее бледным огнём не вздёрнулось на дыбы, из ничтожного враз обратившись громадой, и всеми шипами, шпилями, остриями, и белокаменным массивом, и предательской изменой… — Небеса, то были Небеса, — не поглотило нас целиком.
Думаю, я завизжала вновь, обнажённая, с кожей, дымящейся от пара, — и врезалась что есть маху о собственную постель. Ударная волна, вмявшая меня в простыни, вихрем пронеслась по комнате, сметая всё на своём пути; с таким грохотанием, словно сам Маальстрем обрушился на землю. И более я не знала ничего.
Ему стоило убить меня той ночью. Так было бы проще всего. Легче лёгкого.
Как себялюбиво с твоей стороны.
Что?
Он отдал тебе своё тело. Дал удовольствие, с коим не в силах сравниться ни единый смертный любовник. Сражался с собственной природой, чтобы удержать в тебе искру жизни; а теперь ты не желаешь его тревог.
Я не имела ввиду…
Ну да, так оно и есть. Ох, дитя… Думаешь, ты любишь его? Думаешь, что достойна его любви?
Я не могу говорить за него. Но способна разобраться в собственных чувствах.
Не будь…
И пока что неплохо владею слухом. Ревность вам не к лицу.
Что?
Оттого вы и взъярились так на меня, верно? Уподобившись Итемпасу, скупясь делиться…
Замолкни!
…но этого никто и не требует. Разве ты не видишь? Его любовь к тебе не стихала ни на секунду. И никогда не затухнет. Ему никогда не вырваться из-под вашей с Итемпасом власти, покуда его сердце принадлежит вам обоим, трепыхаясь в ваших руках.
…Да, истинно так. Но я — мертва, а Итемпас — безумен.
А я — умираю. Несчастный Ньяхдох.
Несчастный Ньяхдох, и несчастные мы все.
* * *
Я пробуждалась медленно, поначалу осознавая лишь тепло и покой. Солнечные зайчики барахтались по щеке, алыми бликами проникая под зажмуренные веки. Поясницу потирала обнимающая полукружием рука.
Поначалу, стоило открыть глаза, и всё вокруг расплывалось. Сплошным белесым, подрагивающим маревом. Маревом, мимолётно всколыхнувшим воспоминания о чём-то ином, но схожим — айсберги вмёрзших в лёд взрывов — расплывающиеся в сознании, словно утекающие сквозь пальцы, всё глубже и глубже, куда-то в недосягаемую даль. Какой-то ещё один крошечный миг сознание зависло, замешкалось, оттягивая неизбежное: я была смертной, чей разум не был готов вмещать это… постижение. Даже когда оно улетучилось, и я вновь вернулась в себя. К себе, одетой в махровый халат. К себе, усаженной на чьи-то колени. Помрачнев, я слегка приподняла голову.
Дневная личина Ньяхдоха, видневшаяся из-за плеча, пристально всматривалась в меня — чересчур откровенным, чересчур человеческим взглядом.
Не долго думая, я полускатилась-полусвалилась с падшего, взгромоздясь на покачивающихся из стороны в сторону ногах. Он поднялся с кровати одновременно со мной; а я, замерев, глазела на него, спокойно стоящего рядом, — напряжённость, протянувшаяся между нами, потихоньку начала спадать.
И рухнула окончательно, когда он обернулся к небольшой ночному столику, на котором поблёскивал начищенным серебром чайный сервиз. Налил ароматную жидкость (и мелодичные звуки льющейся воды заставили меня, оступившись, передёрнуться, не знаю уж почему) и в молчаливом предложении протянул вперёд наполненную чашку.
И нагая, я стояла пред ним, ожидая, предлагая…
Пропащая, как рыба в пруду.
— Как вы? — спросил он. Я вздрогнула ещё раз, опять же, не уверенная, что разбираю смысл сказанных мне слов. Как я себя чувствую? Тёплой. Невредимой. Чистой. Я задрала голову, поднимая руку, и, морща нос, принюхалась к запястью; кожа пахла мылом.
— Я искупал вас. Надеюсь, вы простите мне эту вольность. — Сказано было пугающе мягким, преувеличенно низким голосом, словно говорили не со мной, а с какой-то норовистой, пугливой кобылой. Днём прежде облик его резко отличался от нынешнего — хотя б и здоровый по виду, но всё же определённо смахивающий на моих даррийских сородичей, с коричневато-тёмной, смуглой кожей. — Вас, так глубоко провалившуюся в сон, было и тараном не разбудить. Халат я обнаружил в стенном шкафу.
А я и не знала, что здесь имеется эта махровая балахонина. С опозданием, но до меня наконец дошло, что падший по-прежнему продолжает держать в руке чашку с чаем. Я согласно приняла её, больше из учтивости, чем из сколько-нибудь подлинного интереса. А отпив, прихлёбывая мелкими глотками, была непритворно удивлена, ощутив в тепловатой водице прохладный, освежающий привкус мяты и щедро добавленную смесь успокаивающих трав. Во мне невесть откуда проснулась иссушающая жажда; и я с жадностью прикончила-таки напиток. Нахья, видя это, безмолвно предложил больше воды, на сей раз протягивая заварочный чайник, полнёхонький до краёв; и я позволила ему самому добавить чая в кружку.
— Вы и в самом деле удивительны, — пробормотал он, покуда я поглощала питьё. Гудение голоса отвлекало. Он так и продолжал поедать меня взглядом, а это… докучало. Отвернувшись, я прикрылась от назойливого взгляда спиной и позволила себе и дальше смаковать каждый глоток живительного чая.
— Когда я очнулся, вы лежали рядом, чудовищно грязная и прям-таки ледяная на ощупь. Вся, с ног до головы, покрытая сплошным мерзким слоем чего-то… наверное, сажи или копоти. Я понадеялся, что горячая ванна согреет тело, и она, правда, помогла. Да и это тоже. — Он резко мотнул головой в сторону кресла, где я, очнувшись, обнаружила нас сидящими. — Больше уж негде было, так что…
— Кровать, — сказала хрипло, снова невольно вздрогнув. Голос сипел, горло воспалилось и ныло, словно одна здоровенная ссадина. Или ожог. Мята действительно помогла, смягчая боль.
На мгновение Нахья замер, язвительно кривя губы, — лёгкий намек на себя привычного, бесцеремонного, бессердечного и жестокого.
— С постелью теперь придётся распрощаться.
Озадченная, я глянула мимо него, и у меня перехватило дыхание. От кровати остались одни воспоминания: разваленное ложе, просевшее в сборную раму на искорёженных ножках. А от матраца — сплошь рваная рухлядь, словно ткань сначала вспороли мечом, а после раздербанили и напоследок хорошенько подпалили. Высвободившийся гусиный пух облеплял всё и вся, обугленные клочки материи валялись то тут, то там по комнате.