Мы оставляла позади улицу за улицей, переулок за переулком, не подпуская к себе усталость, почти не сбиваясь с шага. Время — лучший хищник из хищников, страшнейший монстр из монстров, оно искуснее всех чудовищ способно гнать вперед.
Впрочем, иногда с чудовищем можно договориться.
Со временем? Нет. Оно не бывает добрым, даже к тем, кто знает его лучше остальных, кто способен жестко схватить за загривок и прижать головой к земле, давая дополнительное преимущество бегущим.
Но им, если таковое есть, надо пользоваться.
И я не шла, почти летела, уже обгоняя Гарора и настигая заносчивую башню.
«…на нашем пути. Область унынья и слез — скалы с обеих сторон и оголенный утес, где распростерся дракон…»
«Почему именно это, Юси? Почему опять это стихотворение?»
«Ну… Хороша эта женщина в майском закате, шелковистые пряди волос в ветерке, и горенье желанья в цветах, в аромате, и далекая песня гребца на реке. Хороша эта дикая вольная воля; протянулась рука, прикоснулась рука, и сковала двоих — на мгновенье, не боле, — та минута любви, что продлится века».
«Лучше не читай стихи, не надо».
«Как скажешь. Могу частушки петь».
«Давай и без них обойдемся».
— Гарор, а ты стихи знаешь? — Вдруг спросила и устыдилась нелепости своего вопроса.
— Знаю, — отозвался тот. — Захочешь — расскажу. Но не сейчас.
Тоже верно, и так сил не осталось, из топлива лишь энтузиазм остался, двигателем гонит обороты воля.
Отступили за спину те, что были выносливее, потянулись другие строения — захиревшие, совсем почти слившиеся с невозмутимой и не торопливой природой. Но и они недолго сопровождали странников, так спешащих к окраине. Что там делать, на этой окраине, где над морем травы вознеслась, несломленная в своей гордыне, башня, облицованная черным базальтом? Но нет, торопятся, спешат, упрямо преодолевают, сокращают расстояние, незаметно для себя то хмурясь, то выдвигая нижнюю челюсть, то жуя губами. Одна стирает небрежно пот со лба, сжимает сумку, что-то иногда скупо произносит вслух, словно забыв, что даже краткие слова сейчас непозволительная роскошь. Другой, будто отстранившись, тянется к опустевшей фляге, на полпути одергивает руку, собирает складками крутой загорелый лоб.
Расступилась рухлядь, отстранилась подальше от живой, но лишенной жизненных сил. Кто его знает, что за сущности такие, что за беды принесут. А ну их, в бездну, к башне. И какая разница, что последний маг сгинул без вести, не оставив ни завещания, ни праха. Пусть идут, пусть…
Раскинулось перед глазами поле травы, побежало волнами. Пусти сюда корабль, и корабль бы прошел гордой дивой, ни разу не усомнившись, что под килем надежные, верные воды. Пусти стаю рыб, и они, не почувствовав разницы, вплывут в душистые травы, как в родную стихию. Догоняли одна другую волны — зеленые, отдающие бирюзой и шафрановые, окаймленные золотом, вечные и неумолимые.
Я вошла, ступила в море, разбила надвое движение, оставляя позади себя мелкий штрих пути.
— Вот оно, начало финала…
«Что?»
— Что?
— Песня… из старого мира. Там строки: «Кто мог знать, что началом финала станет вечный одиннадцатый…». Посмотри в моей… — Я спешно замолчала, осознав, что чуть не брякнула лишнего, потом едва не рассмеялась сбою переводчика, не сумевшего дать достойное название ноябрю.
— Здесь и не такое встретишь, — хмыкнул спутник.
«Ты так поверила, что достигаешь конца пути… почему ты всегда так веришь — неистово, будто не веришь, а знаешь?»
«Потому что я оказываюсь правой. Потому что я слишком привыкла к тому, что даже если я не права, то мир исправляется, не я, сам мир и делает так, что я оказываюсь права».
«Рискованно».
«Да».
Хлестали по груди волны, но расступались, пропускали ту, что привыкла к истинности собственных разумений. Кого иначе пропускать, как не тех безумных, что сомневаются в каждом деянии, и все же прочь отстраняют колебания и прут напролом, уже не оглядываясь назад, не ища там, в прошедшем, более ничего? Кого, как не ту, чьи глаза горят расплавленными изумрудами, видящие лишь одну цель?
Должны пропустить меня, обязаны.
Расступались, пропускались, не смыкались над нитью проложенной тропы, прямой и смелой.
Башня ждала. Время — нет. Оно заалело скудной полосой, облизавшей горизонт, растеклось тусклым налетом по бездвижному небу.
Стой. Стой, зараза!
Под ладонь бросился черный гладкий камень, в глаза — невероятная высота. Взлететь попытаешься, все равно до вершины не долетишь. А дойти?
— Пусти… пусти, дрянь такая! — Ногти бессильно ломаются о базальтовые плитки, безнадежно соскребают ржавчину с двери. — Пусти меня, Карму Вега Рутхел.
Хоть стучи, хоть кричи, хоть бей ногами, хоть дергай изо всех сил — все бесполезно. Вплавленное в камень железо не слышит, не чувствует ни боли, ни отчаяния.
«Поворачивай» — молчат стены.
«Поворачивай» — молчит дверь.
«Возвращайся» — смеется время и гаснет.
Косо вбок падали звезды, а после — кружились, мерцали, рвались с черных небес, чтобы быть ближе. Взамен их к небу рвется черная башня, самая высокая в мире, в мирах, но не удовлетворенная этим, стремящаяся на всех взирать с еще больших высот. И кто-то отчаянно просит проснутся, кто-то кричит, но волны, эти беспокойные волны не отпускают, тянут к себе, зовут познать глубину, бьют по ноздрям запахом терпкой соли, обещают… нет, но кто так истошно верещит? Кому там неймется?
Размылись звезды, перетекла чернота небес в коричневое, в красное.
«Проснулась?»
— Карма, девочка, проснись.
«Да».
— Проснись, — бережно коснулась рука, поскребла пальцами по локтю.
«Тогда вставай. Времени в обрез».
— Встаю, — ответила я сразу обоим.
Не морские волны, травяные пели свою бессмертную песнь о круге жизни, о бессмертии шелестели, простершиеся от края до края, насколько глаз хватало, поглотившие целиком так стойко сопротивлявшийся город. Ничего не осталось — ни ветхих крыш, ни усталых стен. Лишь бег волн, не способных замереть, остановиться, задержаться хотя бы ради кого-то и ради чего-то.
Одна башня никуда не делась. Посветлела, переплелась белесыми прожилками по розовому мрамору, надела хрупкую белоснежную корону, принарядилась, как перед встречей с любовником.
Мир изменился, обновился. Башня сохранилась, но тоже обновилась. И теперь не грубое железо не пускало, а изящные створки, инкрустированные перламутровыми узорами, вставали нерушимой преградой.
— Проклятье!