– А я еще раз спрашиваю, зачем Аркрайту лгать обо всем, кроме самого важного?
– О Уортропе он не лгал, – указал Торранс. – Ну, во всяком случае, не по третьему кругу.
Утром нашего отплытия фон Хельрунг получил телеграммой новости. Его источник сообщал, что доктор в самом деле находится там, где сообщил Аркрайт – целый и невредимый, или по крайней мере настолько невредимый, насколько можно было ожидать от Пеллинора Уортропа, проснувшегося однажды и обнаружившего себя в решительно не-уортроповской обстановке. Фон Хельрунг был вне себя от радости; прочтя телеграмму, он станцевал настоящую коротенькую джигу на палубе. Возможно, моя несколько бесстрастная реакция показалась ему странной, но я никогда и не переставал надеяться – во всяком случае, по-настоящему. Можете посчитать меня мистиком или приписать мою веру магическому мышлению ребенка. Но, как бы то ни было, что бы ни говорили о мистике, вере или детских помышлениях, я верил, что, если бы доктор в самом деле умер, я бы это знал, потому что почувствовал. Хотя страх за его жизнь и погнал меня по реке крови и огня его спасать, однако, когда я прочел слова в прихожей фон Хельрунга – «Уортроп мертв» – я знал, что это ложь; знал, как дитя знает такое, что разве что сам бог мог поведать ему.
– Но почему из всех мест на свете именно туда? – поразился фон Хельрунг после своего победного танца.
– Потому что это идеально! – воскликнул Торранс. – Лучше места не придумаешь. Побег совершенно исключен, и поэтичность тоже совершенная. Уверен, идея принадлежала Кернсу. Отдам ему должное: у гниды есть стиль.
– Нет, это наверняка тоже была ложь. Это не на Масире, – настаивал теперь фон Хельрунг. – Не может быть на Масире. Слишком далеко на север и слишком близко к материку. И десяти миль[63] к западу до Омана не будет.
Торранс, однако, не собирался сдаваться так запросто. По Джейкобу Торрансу трудно было сказать что бы то ни было. Я задавался вопросом: в самом ли деле он верил во все, что говорит, или же изображал адвоката дьявола сугубо из ребяческого азарта.
– Но этот остров вполне подходит, мейстер Абрам – малонаселенный, окружен коварными течениями, береговая линия неровная и скалистая, негостеприимная пересеченная местность… Могло бы и сработать, – он побренчал льдом в бокале. – Общий ареал совпадает. Возможно, наша добыча расширила свою территорию или мигрировала на север. С Лакшадвипской находки почти сорок лет прошло. Как далеко Масира от Агатти? Тысяча миль или около того? В год это дает миграцию на двадцать пять миль; очень разумно, в особенности если подтвердится та версия, что магнификум летает.
– Я не говорю, что это неверно с монстрологической точки зрения, Торранс, – огрызнулся фон Хельрунг. – Если вы правы и тут замешано британское правительство, с чего бы его агенту раскрывать нам главную тайну и лгать об остальном. Нет. Они назначили Масиру в качестве Ватерлоо[64] Пеллинора потому, что мы поверили бы в такое обиталище магнификума, и вместе с тем оно достаточно далеко от подлинного, – лицо старика потемнело, и он прибавил: – Конечно, нам вообще не пришлось бы об этом гадать, если бы вы сохранили в Монстрарии голову на плечах.
– Я не спросил у Аркрайта, потому что это было не нужно, мейстер Абрам, – парировал Торранс.
– Понимаю! Вы не только в пытках искусны, вы еще и мысли читаете.
– Вы просто пытаетесь меня задеть. Ничего страшного. Я объясню: зачем спрашивать Аркрайта, когда есть Уортроп? Мне не нужен был Аркрайт, чтобы и так узнать все из первых рук.
– Но что заставляет вас думать, будто…
– Зачем запирать гончую на псарне, если охота еще не окончена? Уортроп сделал свое дело: выследил магнификума в его логове. Но что действительно интересно, так это…
Он повернул голову, должно быть, заметив меня краем глаза.
– А вот и он! – объявил он. – Как Лазарь после трех суток в гробу. Только цвет лица у Лазаря был лучше. Стойте, где стоите, мистер Генри, и если вас опять затошнит – бегом к поручням, я эти туфли только что начистил. Ну, и где стюард? Стакан у меня пуст, и в горле пересохло.
Он извинился и отбыл, нисколько не пошатываясь. Чем больше он пил, тем, казалось, тверже ступал.
Фон Хельрунг похлопал по ручке кресла-качалки, которое освободил Торранс, и я уселся. Отчего люди находят приятным сидеть в раскачивающемся кресле на раскачивающейся палубе океанского лайнера, было для меня загадкой.
– Доктор Торранс иногда говорит как он, – сказал я.
– Как Уортроп?
– Как Кернс.
Фон Хельрунг кивнул; лицо его было печально.
– К прискорбию своему, я согласен с тобой, mein Freund Уилл. Когда я был моложе, я часто задавался вопросом: вызывает ли монстрология на свет божий тьму в человеческих сердцах, или это люди с сердцами, полными тьмы, стремятся к монстрологии. Теперь я думаю, что это свойство не монстрологии, а человеческой природы. Правда нам, как обычно, не нравится, но в каждом сердце живет Джон Кернс.
Он такой же, какой вы внутри, сказал я тогда монстрологу.
В нашу последнюю ночь на море я не мог спать и уж тем более не мог больше выносить бурчание в животе моего товарища по каюте (фон Хельрунг регулярно жаловался на несварение). Выскользнув из каюты, я направился на палубу бака. Северная Атлантика в ту ночь была беспокойна; волны, гонимые пронзительным зюйд-вестом, злобно рыча, разбивались о нос судна. Палуба взлетала и опускалась, взлетала и опускалась, ввысь – к укрытому тучами небу, вниз – к темной, холодной воде, словно наш корабль балансировал на самой точке опоры, на качелях между раем и адом. Я заметил двух чаек, то влетавших в мечущиеся огни, то вновь исчезавших из виду, и это была единственная жизнь – и единственный свет, – что я видел. Горизонта не было; сверху донизу мир был черен. Меня охватило головокружительное чувство, будто я – нечто очень маленькое в необозримо огромном пространстве; пылинка, плывущая сквозь протовселенную, прежде чем родилось само солнце, прежде чем свет прогнал тьму.
«Мир велик, дорогой Уилл, а мы, как бы ни хотелось нам убедить всех в обратном, довольно-таки малы».
На следующий день должно было окончиться мое изгнание; но только оно. Если Торранс был прав и Уортроп знал, где искать магнификум, спасти доктора было далеко не конечной нашей целью.
Я выбрал служение свету, сказал он мне как-то. Пусть эти узы и нередко лежат во тьме.
Сейчас же настало время равновесия между светом и тьмой, время между «до» и «после».
Я что-то оставлял навсегда. Оно было уже рядом – только руку протяни, мне оставалось лишь схватить его. А вместо этого я смотрел, как оно сгорает в камине спальни на Риверсайд Драйв, когда женщина, что пела мне, утешая в темноте, под раскручивающейся пружиной, бросила конверт в огонь.
Я близился к чему-то и думал, что понимаю, к чему. Мое место с доктором, сказал я – констатация факта, но вместе с тем и обещание. Я думал, что знаю, чего ждать, когда кончится наше изгнание – и доктора, и мое. Я понимал – или думал, что понимал, – чего стоит служить монстрологу. Всякий раз, когда я мыл руки, я вспоминал об этом.
Той ночью на баковой палубе, под беззвездным небом, в пространстве меж «до» и «после», я посмотрел вперед и узрел тьму. Он пошел бы в эту тьму, чтобы служить свету. А я пошел бы за ним – куда бы он ни отправился.
Я думал, что знаю, чего стоит служить тому, чей путь лежит во тьме.
Я не знал.
Он думал, что знает, что найдет в этой тьме.
Он не знал.
Имя ему – Typhoeus magnificum, Великий Отец, Безликий, которого мы, хотим того или нет, зрим, обернувшись. Тысячеликий– он там, когда мы оборачиваемся, и смотрит на нас в ответ.
Вот он, магнификум. Он обитает в пространстве между пространств, на волосок дальше поля вашего зрения. Вам его не увидеть. Но он вас видит, хотя понятия «вас» у него нет. Есть только магнификум – и ничего кроме.
Вы гнездо. Вы и птенец. Вы кокон. Вы и потомство. Вы – гниль, что падает со звезд.
Вы, верно, не понимаете, о чем я.
Вы поймете.
Часть двадцать первая
«Рад знакомству»
Когда мы прибыли в Лондон, маленький человечек с бледным одутловатым лицом поджидал нас в лобби отеля Грейт-Вестерн на вокзале Паддингтон. Он носил твидовое пальто поверх кашемирового костюма и имел худшую стрижку из всех, что я только видел: впечатление было такое, словно волосы ему обкромсали тупым ножом. Я узнал впоследствии, что, помимо своих прочих занятий, доктор Хайрам Уокер успел побывать и цирюльником; а еще перед тем, как податься в ненормативную биологию, он пытался разводить овец. В итоге со всеми клиентами цирюльни он вынужден был проститься, кроме себя самого. Он курил трубку, ходил с тростью, нервно гудел через нос и глядел на мир маленькими хитрыми глазками, как у загнанной в угол крысы. Глазки эти при виде могучей фигуры Джейкоба Торранса зажглись на миг неприкрытым отвращением; Уокер явно был недоволен.