что учатся у тебя, вопреки тому, что вкладываешь в мои уста ты. Из этого я тоже секрета не делаю. Ты не хуже меня знаешь, что мои вкусы намного… ниже».
«Но ведь я тебе нравился, – чуть ли не с обидой заметил он. – И откуда же мне знать, что именно ты вытворяешь там, на мосту?»
«Хорошо. Скажи тогда, почему меня играет девочка?»
«Потому что у тебя довольно высокий голос».
«Высокий голос во время спектаклей слышен куда лучше, чем бас. Я не родился с ним, а повышал его путем долгих упражнений. Наши герои еще долго будут говорить тенором и сопрано – привыкай».
Удивление этого мудреца давало понять, что он никогда не задумывался над этим – а ведь высокие голоса от начала времен обеспечивали успех не только певцам и лицедеям, но и правителям, и военачальникам; мне три раза из пяти приходится втолковывать это тем, кто хочет поступить в нашу труппу.
«Полно тебе, – примирительно молвил он. – Дело ведь не в том, что я с твоей разгульной жизнью плохо знаком, а в том, что о ней ничего не ведает молодежь, чье образование мне доверили и для которой я писал свои диалоги. Некоторые, скорей всего, скоро с ней познакомятся и не замедлят указать мне на мои недочеты с той же жестокостью, что и ты. Нет, не с жестокостью, напрасно я так сказал. Ты добрый человек и всегда был таким, за это я тебя и люблю. Я вот что пытаюсь тебе сказать: мое произведение не отражает жизни как она есть, а ведет диалоги с ней. “Что, если” – вот как называется эта игра. Ты сам говорил, что все размышления на этом построены. Что, если бы ты в свое время не ушел от жены? Уверен, что она именно такова, какой изобразил ее я: жены всех мыслителей сварливы и неуживчивы. Ее роль, признаться, объясняет, почему не женился я сам, – с причиной твоей женитьбы это ничего общего не имеет. Эта причина так поразила меня когда-то, что я, помнится, даже не стал тебе возражать! Представь, однако, что весь твой ум и вся привязанность отданы лучшей молодежи Невериона, а не дурачкам, шлюхам обоего пола, глупым актеркам, рыночным торговкам и старым графиням…»
«Ты-то не дурачок, – сказал я. – И сам признаёшься, что все написанное тобой от моего имени – это твой вымысел».
«Голос, – заявил он с той наивностью и убежденностью в своей правоте, что всегда поражала меня в людях его сословия, – бесспорно мой».
К себе я вернулся только утром – он и слышать не хотел, чтобы я шел по городу ночью. Я бы не особо беспокоился, но ведь его диалоги в самом деле записаны. Он очень ими гордится, и справедливо – они и верно прекрасны. Он переписывает их и раздает списки грамотным людям – и аристократам, и купцам, даже простым рабочим, что выучились читать, – ибо придерживается принципов всеобщего равенства. А благодаря моим манерам и словечкам, которыми он снабдил моего героя, все в Колхари скоро догадаются, что это я. Я ведь фигура публичная и даже, можно сказать, знаменит. Вчера на Старом Рынке, когда я, вполне невинно, как всегда думал, высмеивал нашего выжившего из ума министра, какой-то юноша в публике вдруг завопил:
«Дурачье! Безмозглые дураки! Не знаете разве, что он, вкупе с саллезскими учителями, развращает нашу молодежь своими возмутительными речами? Не читали сделанные Мастером записи этих речей? Не смейтесь его подлым шуткам! Гоните его со сцены! Побейте его камнями! Убейте его!»
Спектакль прервался. Один наш старый актер так перепугался, что не смог играть дальше, зрителей поубавилось на добрую треть, да и сам я остаток дня не лучшим образом представлял. Только мой старый приятель, человек неприметный и даже презренный, хлопал мне что есть мочи и, как видно, сильно злился на то, что нам помешали. Я был ему благодарен, но все-таки приуныл.
А он, вопреки обыкновению, после ко мне не зашел.
Вот что я скажу вам на старости лет: императрица наша – суровая и мстительная владычица.
Меня, того и гляди, и впрямь предадут смерти или в тюрьму заточат. Мой Мастер, можно не сомневаться, напишет об этом трогательную историю, где мои вопли, ужимки, громкие ветры и ругательства, а также брань, которой недруги осыпали меня, будут сведены к спокойной и рассудительной риторике.
Карнавал, может статься, будет в разгаре, а любовники всякого рода и дети от мала до велика будут гадать, куда подевался тот старый шут, что заставлял их сметься и плакать. Заглушат ли музыка и пение мои крики? Но можете быть уверены, что он и об этом ничего не напишет. Пришествие Амневора? Нет, ноги моей там не будет. Я уже все это видел, да и работы полно – ну и отдохнуть тоже постараюсь, конечно.
Моя пылкость – или, скажем прямо, буйство – не в его духе. Ну, а сохранять рассудительность перед лицом неправедного безумия, которое я за свою жизнь повидал во всех видах – не в моем.
В его диалогах будут, конечно, кусочки, в которых я узнаю себя и другие тоже узнают – но будет и ложь, которую могу изобличить только я. А чего в них не будет, так это моей подлинной смерти.
Чудовище, вот кем сделали меня его сочинения!
Он принц, а я всего лишь старый актер, но в его диалогах я умру так же, как умер бы он – если бы его, по причуде безымянных богов, могли оклеветать, обвинить и казнить тем же манером, что и меня по его, не признанной им, вине. Думаю, в глубине души он искренне верит, что его писания избавили меня от моих ужасающих взглядов – я же думаю, что они обрекли меня на гибель не менее верную, как если бы он в тот вечер вместо сидра наполнил мой кубок ядом.
9.7. Получил от университета Темпл в Филадельфии извещение о симпозиуме «После Барта и Бахтина».
Я знаком с работами половины участников: Майкла Холквиста, Кэрил Эмерсон, Барбары Джонсон, Сэмюела Вебера – и большой их поклонник. О Барте кое-какое дилетантское понятие тоже имею, у Бахтина читал «Диалогическое воображение» в переводе Холквиста и Эмерсон. Два года назад, на Уингспредской конференции «Инновация и реновация», послушав доклад о «карнавализации» как инициаторе критического диалога у Бахтина, я сделал первые наметки «Повести о чуме и карнавалах» – и теперь тоже решил побаловать себя поездкой в Пенсильванию.
Конференция начиналась в субботу, в девять утра.