Прямоугольные дворики устилала мягкая пыль. Она же оседала на ветках ближних деревьев. Ноги идущего тонули в ней, глубокие следы ожидали, когда их затянет порывами иссохшего ветра. Здесь можно было б измерить длины шага разных людей — Доктора, Фуксии, Графини, Свелтера — пути которых пересекались словно бы одновременно, меж тем как их разделяли часы, дни и недели.
Ночами нетопыри, эти баснословные крылатые мыши, рыскали и парили в горячем мраке, резко меняя курс.
Титус рос.
С Сумрачного Завтрака прошло четыре дня. Год и четыре дня прошли с часа его рождения в комнате, полной свечей и птичьего семени. Графиня никому не показывалась на глаза. С рассвета и до заката ворочала и ворочала она, словно валуны, свои мысли. Она выстраивала их в длинные цепочки. Изменяя их порядок, она размышляла о Пожаре. Из своего окна она наблюдала за теми, кто проходил внизу. Она тяжело перебирала впечатления. Она обдумывала каждого, кого видела в окне. По временам там мелькал Стирпайк. Муж ее лишился рассудка. Она никогда не любила его, не любила и теперь, нежность пробуждали в ее сердце лишь птицы да белые коты. Но хоть она и не любила его самого, с минуты, в которую она узнала о болезни мужа, неосмысленное, глубоко укоренившееся уважение к традиции, которую он олицетворял, молчаливая гордость его родовитостью наполнили ее душу.
Флэй, повинуясь приказу Графини, покинул пределы огромных стен. Он ушел, и хоть помыслить о том, чтобы вернуть его, было для нее так же невозможно, как перестать ухаживать за обиженным им котом, она сознавала, что вырвала с корнем некую часть Горменгаста — как если бы рухнула одна из замковых башен, давно и привычно заслоняющих небо. Он ушел, но не вполне. Пока еще не навсегда.
В те пять ночей, что прошли со дня его изгнания — с первого дня рождения Титуса, — Флэй при наступлении темноты тайком возвращался в замок.
Точно колющее насекомое продвигался он в серой, истыканной звездами ночи и, зная каждую бухту, каждый фиорд и мыс огромного каменного острова Гроанов, все его отвесные скалы, все выходы его крошащихся пород, Флэй без колебаний пролагал свой зигзагообразный путь. Ему довольно было лишь прислониться к камню, чтобы пропасть из виду. Пять последних ночей приходил он после долгого, душного ожидания на опушке Извитого Леса, проникая в Западное крыло сквозь брешь в замковой стене. Изгнание поселило в нем чувство отверженности, какое томит отрубленную руку, понимающую, что она уже не часть тела, которому когда-то служила, в котором все еще бьется сердце. И все же кошмар отверженности обрушился на старого слугу слишком недавно, чтобы его можно было постичь — лишь кратер пустоты зиял пока в душе Флэя. Этот зияющий провал еще не успел зарасти жгучей крапивой. То было одиночество без муки.
Преданность замку, слишком глубокая, чтобы он мог в ней усомниться, вот что составляло подоплеку его духовной жизни: верность всему, что подразумевал ломаный силуэт башен. Сидя с поджатыми к подбородку коленями среди деревьев, росших у подножия скал, он вглядывался в этот силуэт. Рядом лежал на земле заточенный длинный меч. Солнце садилось. Еще три часа и пора в путь — в шестой раз со дня изгнания — в путь к галереям, знакомым ему с детства. К галереям, средь северных теней которых находится дверь, ведущая на лестничную площадку, общую для винных погребов и для Кухни. С одними лишь этими галереями Флэя связывали тысячи воспоминаний. Неожиданные события — зарождение мысли, принесшей затем плоды или увядшей при первом прикосновении к ней — память о юности, даже о раннем детстве, ибо в темной его голове время от времени всплывала яркая, красочная виньетка: алая, серая, золотая. Что за человек вел тогда его за руку, он не помнил, но помнил как он и его попечитель остановились между двумя южными арками, как солнце пронизало воздух, как великан — ибо таким он должен был показаться ребенку, — как великан, весь в золоте, дал ему яблоко, алый шар, навсегда запечатлевшийся в памяти вместе с длинными седыми волосами, спадавшими на чело и на плечи первого его воспоминания.
Память Флэя сохранила не много цветных картин. Ранние годы его были трудны, мучительны и монотонны. В воспоминаньях о них сквозили страхи, напасти, невзгоды. Он помнил, как под теми же арками, к которым ему вскоре предстояло направиться, его встречало суровое молчание, оскорбления, даже побои — ничуть не реже, чем радости. Там он стоял, прислонясь к четвертой колонне, в тот вечер, когда его неожиданно вызвали к лорду Сепулькгравию и объявили о повышении, о том, что он избран в первые слуги Графа, что Граф отметил и оценил его молчаливость и сдержанность, и вот его награда. Он стоял, а сердце его громко билось, и теперь он внезапно вспомнил свою минутную слабость, вспыхнувшее внезапно желание, чтобы у него был друг, с которым он мог бы поделиться своим счастьем. Но все это дела минувшие. И, прищелкнув языком, Флэй воспоминания отогнал.
Вставала горбатая луна, землю и деревья вокруг испещрили, исполосовали медленно ползущие пятна черноты и жемчужной белизны. Светлый, похожий очертаниями на устрицу, блик скользнул по его голове. Флэй скосил взгляд на видневшуюся меж деревьев луну и нахмурился. Луна ему нынче ненадобна. Он выбранил ее — по-детски, при всей суровости его костлявого облика — и вытянул одну из подпиравших подбородок ног.
Большим пальцем Флэй провел по острию меча, потом развернул лежавший рядом бесформенный сверток. Он не забыл захватить с собою из замка немного еды и теперь, пять ночей спустя, съел все, что от нее осталось. Хлеб высох, но после целодневного воздержания все равно показался вкусным, особенно с сыром и ежевикой, собранной Флэем в лесу. Он не оставил ничего, лишь несколько крошек, упавших на черные штаны. Без всякой разумной на то причины он чувствовал, что между этой последней трапезой и следующей — где бы она ни случилась и как бы ему ни досталась — свершится нечто ужасное.
Возможно, дело было в луне. Пять предыдущих ночных походов в замок происходили в темноте. Плотные, хоть и не несшие дождя тучи превосходно скрывали Флэя. Привычный к разного рода напастям, он принял появленье луны за знак, свидетельствующий о том, что час близок. И впрямь, не естественно ли, что и Природа тоже окажется против него?
Медленно поднявшись, Флэй вытащил из-под груды папоротниковых стеблей длиннющий кусок ткани и приступил к исполнению операции, более чем странной. Присев на корточки, он с детской сосредоточенностью начал обматывать колени, бесконечно обвивая и обвивая их, пока они не оказались спеленутыми слоями толщиной дюймов в пять, свободно облегавшими суставы, но все более уплотнявшимися вверху и внизу. Это занятие отняло у Флэя почти час, поскольку работал он добросовестно и несколько раз разматывал полотно и наматывал снова, добиваясь возможности легко преклонять колени.