— Я — ворона? — хрипло смеется он. — Я, значит, ворона, а этот булкоед, значит, честный ракшас?
— Ракшас, — подтверждаю я, приканчивая булочку и украдкой вздыхая с облегчением. — Потомственный. Ослеп, что ли?! Молочком промыть глазки?!
Толпа расступается, и вперед выходит… м-да, а я-то думал, что женской красотой меня удивить трудно. Выходит, ошибался. И только потом я соображаю, что такая краля среди мохнатых сорвиголов смотрится по меньшей мере неуместно.
Если только она не сменила облик минуту назад.
— Как тебя звать, красавчик? — Голос у крали низкий, грудной, и все ракшасы как по команде дружно облизываются и хмыкают.
— Айндруша[6], - ничего лучшего мне в голову не приходит. — А тебя, крошка?
— Путана, — отвечает она, подмигивая. — Ты к нам надолго, а?
Я киваю, пораженный внезапной догадкой. Имя Путана говорит мне о многом. Так звали знаменитую ракшицу из доверенной челяди Кансы-Ирода — стерва пыталась в свое время погубить Кришну-младенца, намазав сосок ядом и взявшись покормить дитя грудью.
Если верить слухам, Черный Баламут высосал кормилицу-убийцу досуха, вынудив перед смертью принять истинный облик.
Вспомнив заодно некоторые подробности этого истинного облика, например, глубокие, как пещеры, ноздри носа или ягодицы, подобные береговым кручам, я втайне радуюсь тому, что вижу.
И недоумеваю: убитая при попытке покушения на аватару братца Вишну — что она делает здесь?!
Клювастый ракшас нервно пританцовывает на месте, оставляя на дерне тройные борозды, и наконец не выдерживает.
— Да на кой тебе этот молокосос, Путана! Присылают кого ни попадя…
— А может, я за него замуж пойду. — Путана медленно проводит алым язычком по влажной мякоти рта. — Вот молочка попью и пойду. Возьмешь, красавчик?
— А я? — как-то совсем невпопад интересуется клювастый, и тон его мне не нравится. — Я-то как же?
— У тебя женилка в пупырышках, — однозначно разъясняет Путана, обеими руками приподымая пышную грудь. — Я бесстыжая, меня от пупырышек смех разбирает… Дошло?
Было видно, что до клювастого дошло, дошло окончательно и бесповоротно. Он давится карканьем и, нахохлившись, начинает обходить меня по кругу.
Остальные ракшасы, забыв о молоке насущном, возбужденно переговариваются и ждут продолжения.
Но их надеждам не суждено оправдаться.
Я мысленно проклинаю всех женщин Трехмирья — ну не драться же мне с этим ревнивцем! — и миролюбиво развожу руками. Иначе сейчас он попытается меня клюнуть, и я потеряю всякую возможность присмотреться поближе к странной охране странного храма нашего странного братца Вишну.
— Уймись, герой! — Клювастый с готовностью останавливается, и я начинаю понимать, что храбростью он не блещет. — Чего нам делить?
— Действительно, — двусмысленно поддакивает Путана, оглядывая меня с ног до головы. — Делить нам нечего… перышки-пупырышки…
— А насчет молока я вам вот чего скажу! — Я подзываю клювастого поближе, и он подходит, но не один, а в компании со здоровенным ублюдком, похожим на дикого осла. — Тут, пока я сюда шел…
Сходство клювастого с Гарудой толкает меня на сомнительный шаг, но иначе мне не втереться в доверие.
И я шепчу клювастому и ослу пару слов.
После чего осел разражается восторженным воплем, а я понимаю, что осел — не он, а я.
— Братва! — голосит длинноухий. — Он знает, где Гарудина заначка! Айда, грабанем!
Оглушительный клекот гремит в ответ над Вайкунтхой. Я затыкаю уши и стремглав кидаюсь под защиту решеток, понимая, что провалил всю затею. Все-таки дело Индры — ваджра да гроза, а выведывать и притворяться мы не обучены… Пока я предаюсь самоуничижению, вокруг перевернутых котлов мечется смерч, из которого временами вылетают исцарапанные и всклокоченные ракшасы, чтобы пропахать носом землю и через мгновение снова быть вовлеченными в ураган по имени Гаруда.
Выкрик осла подействовал на Лучшего из пернатых, как красный штандарт Ямы — на белого быка
Шивы.
Полагаю, благословенная Вайкунтха такое видит впервые, в отличие от меня, но я-то в свое время принимал участие… И потому отлично знаю, что за радость — потасовка с участием Гаруды.
Даже пустячная.
Я знаю, я смотрю, и багровая пелена стыда мало-помалу застилает мне взор.
Индра слепнет.
* * *
Фарс.
Дешевый низкопробный фарс на потеху случайному зеваке, как и полагается, с колотушками и тумаками из-за дурацких булочек с маслом. Когда-то мне довелось видеть подобное зрелище в балагане на площади Матхуры: шут-горбун препирался с юродивым по поводу украденного горшка со сластями, и все закончилось согласно традиции.
Оплеухой.
И я, доморощенный вибхишака[7], возомнив себя потрясателем сердец, без спросу полез на подмостки? Не доучив роли, собравшись импровизировать без смысла и понимания, даже не потрудившись натянуть подходящую случаю личину? Дурак, чего я, собственно, ждал?! Что толпа ракшасов, ошалев от безделья и собственной отваги, кинется на шею Индре, умнику и красавцу, растечется слюнями и мигом выложит все сокровенные тайны братца Вишну?
Словоблуд говорил, что я взрослею… Ты ошибся, наивный мудрец, мой родовой жрец-наставник, ты принял желаемое за действительное! Взрослый Индра никому не нужен, потому что… потому!
Молнии мечут, не достигнув зрелости, ибо иначе предчувствие последствий сделает громовую ваджру бессильней детской погремушки.
Говорят, искусство театра было создано на небесах (кем?) в качестве Пятой Веды, Нового Откровения, доступного даже низшим сословиям. Но актеры возгордились, самонадеянно став высмеивать брахманов, и проклятие последних обрекло лицедеев на вечное презрение общества.
Кощунственная мысль перуном ударяет в мозг: мы, боги-суры, Локапалы-Миродержцы, со всеми нашими громами и Преисподней — как же мы мелки на подмостках Трехмирья в сравнении с тем же Гангеей Грозным! Мы притворяемся, когда он колеблется, мы лицемерим, когда он страдает, мы паясничаем, когда он рвет судьбу в клочья, мы задергиваем занавес и уходим пить сому, а он остается лежать на пустой сцене.
Навзничь.
И если даже завтра Грозного вновь выпустят на подмостки в новой роли, вынудив забыть вчерашнюю жизнь, как ночной кошмар, он снова ринется жить взахлеб, самозабвенно, исходя настоящим криком и настоящей кровью, в то время как могущественные Локапалы станут перемигиваться тайком и трясти золоченой мишурой в ожидании перерыва.