Из-за двери вдруг высунулась его всклокоченная голова.
— Как ты говоришь? — дебильно ухмыльнулся он, растянув рот в пьяной ухмылке. — Лада? Девочка, что ль?
— А пошел ты!.. — грубо оборвала его женщина, которой казалось, что она сейчас сойдет с ума, если срочно не примет необходимой дозы спиртного. — Я сказала не «Лада», а «ладно», дурак, отойди с дороги, видишь, мне худо!
Ее сожитель посторонился, глядя в сторону маленького живого комочка, что копошился в смятых, заскорузлых простынях.
— Ты, дура, сиську-то дай, слышь — орет, жрать хочет!
— Ты сделал, ты и корми!.. — огрызнулась она, оттолкнув его с дороги.
Сожитель покачал головой, еще раз посмотрел в сторону кровати и, шаркая ногами, пошел назад, на кухню.
— Ну Лада так Лада, мне то что… — опять глупо ухмыльнулся он, грузно опускаясь на табурет. — Давай обмоем это дело, слышь, Серега! — пьяно обратился он к молодому, заросшему щетиной бомжу, который сидел за столом, подперев голову обеими руками и что-то тихо выл себе под нос — не то от какого-то ведомого только ему удовольствия, не то от белой горячки…
За окном в знойном удушливом мареве плавилось асфальтовыми миражами жаркое лето две тысячи пятого года.
Ганимед. Российский сектор освоения. Настоящее…
— …Зовут Лада, — хмуро отозвалась она на пристальный взгляд Наумова. Окурок, прочертив огненную дугу, шлепнулся о мостовую, взметнув фонтанчик тускло-красных искр.
— Ты с «Альфы»? Это ты угнала спасательную капсулу? — спросил полковник.
— Да, — в ее лаконичном ответе прозвучала внезапная обреченность.
— Почему ты не в криогенной камере? — поинтересовался Наумов, опуская раму окна.
— Мне там нечего делать, — спокойно отозвалась она.
Ее ледяной тон задел полковника, но он сдержался, подавив в себе желание одернуть ее.
— Послушай… — ровным, может быть, чуть-чуть подрагивающим голосом произнес он. — Это ведь ненормально, согласись, — тут не Земля, а глубокий космос. Колония, понимаешь? Ты не на трамвае катаешься, чтобы вот так запросто спрыгнуть с подножки и идти по своим делам… Я уже не говорю о правомочности твоих действий против вооруженных сил США…
Она выслушала его слова, сжав губы в ровную жесткую линию. Отсветы пламени от горящего вертолета плясали по правильным, безукоризненным чертам ее лица, делая матовую кожу еще более бархатистой и привлекательной.
Наумов невольно отметил то нечеловеческое спокойствие, с которым держалась эта странная женщина. Казалось, что она полностью отдает себе отчет во всем, вплоть до мельчайших деталей…
— Скажите, полковник, а вот это, — ее взгляд красноречиво метнулся к окну, где еще клубилась пыль от рухнувшего дома и продолжал полыхать остов вертолета, — это нормально?
— Ты о чем? — прищурившись, уточнил он.
— О пустых зданиях, военных вертолетах, бездумной стрельбе по теням, — перечислила она, глядя в окно. — Или что, хотели как лучше, а получилось как всегда? — вдруг резко уточнила она, обернувшись к Наумову. — Мало наигрались в войну на Земле? Ведь это же была МЕЧТА, понимаешь? — с внезапной горечью произнесла Лада, сжав в пальцах пластиковый приклад крупнокалиберной снайперской винтовки явно российского производства. — Мечта… — спустя секунду едва слышно повторила она, словно впервые задумавшись над тайным смыслом этого слова…
Прошлое…
Первые пять лет жизни совершенно не сохранились в сознании девочки.
Она развивалась намного медленнее, чем обычный, окруженный заботой и вниманием родителей ребенок, и ее память поэтому не задержала в себе ничего, кроме, может быть, нескольких смутных, размазанных теней-образов.
Первое яркое, запомнившееся на всю оставшуюся жизнь впечатление оказалось связано с седой косматой женщиной, чья заскорузлая рука цепко держала ее за плечо, в то время, как огрубевший от пьянства голос бормотал где-то над головой с монотонностью, которая доводила сжавшуюся в комок девочку до сонного отупения:
— Подайте, люди добрые, Христа ради… — невнятно твердил над головой этот самый голос… — Мы беженцы… Дочка голодная… Христа ради…
Только много позже, спустя годы, Лада, анализируя свои полуосознанные детские воспоминания, поняла, что голос этот принадлежал ее матери. Тогда же он воспринимался лишь краем ее сознания. Главным для девочки были лица — тысячи лиц, что текли мимо в узкой горловине подземного перехода метро.
Ей было скучно, неуютно и тяжело стоять, удерживая на своем хрупком детском плече вес навалившейся сзади женщины, которая, протягивая руку за подаянием, другой опиралась на девочку, оставляя под одеждой болезненные отпечатки своих скрюченных пальцев…
Лада смотрела на плывущие мимо лица, и тогда она еще не могла понять их реакции на хриплый, совсем не женский голос матери, протянутую руку с грязными, дрожащими от хронического алкоголизма пальцами. Разум девочки оказался в ту пору слишком слаб и неопытен. Казалось, работала только память, впитывая, вбирая в себя эти лица…
А людей было много. Нескончаемый их поток то увеличивался, разливаясь от стены до стены, то ненадолго уменьшался…
Одни просто шли мимо, никак не реагируя на голос, другие вдруг ни с того ни с сего ускоряли шаг, спеша миновать это место, при этом их лица напрягались, на них появлялось какое-то ненатуральное, кукольное выражение, третьи же, наоборот, поворачивали головы, обжигая две сгорбленные у стены тоннеля фигуры откровенно враждебными взглядами…
Для Лады эта мимика текущей мимо толпы была своего рода игрой, развлечением, постоянно меняющимся фоном, как в калейдоскопе, которого она, увы, никогда не держала в руках, — узор лиц ежесекундно обновлялся, но было в нем нечто запрограммированное, повторяющееся…
Выделялись среди спешащих мимо людей две относительно малочисленные группы, которые обращали внимание на уродливую девочку и ее мать. Одни не доставляли им неприятностей, наоборот, эти люди вдруг останавливались, рылись в карманах и бросали в протянутую ладонь звенящие монетки, стараясь не коснуться ее пальцами. Иногда они что-то говорили при этом, но такое случалось редко…
Другой сорт прохожих вызывал у Лады неосознанную неприязнь. Они не останавливались, но замедляли шаг, разглядывая девочку с непонятным ей, жадным, патологическим любопытством.
Ей это было противно.
Лада редко видела свое отражение — дома у них не осталось ничего, кроме кучи тряпья и голых, ободранных стен с давно отслоившимися обоями. О зеркалах, конечно, речи не могло быть. О своем врожденном уродстве она в ту пору даже не догадывалась, но все равно эти взгляды, которые словно горячий, слюнявый язык бродячей собаки облизывали ее с головы до ног, были девочке неприятны.