— Зачем обижаешь, воин–слав? Пастуховы подручные мы, стало быть.
— А нож про что?
— Так мы горбаней того… блёв… холостим.
— Брешут! — не своим голосом взвыла Махида. — Сама слыхала!
— Чего ж вы на ночь‑то глядя причапали? Не видно ж ни зги в хлеву, заместо этого дела хвосты поотрубаете, — уже миролюбиво заметил допросчик, смекнувший, что поживой не пахнет.
— Не своей волей пришли — тварь эта летучая привела, — глазом не моргнув, продолжал отвираться смекалистый подкоряжник. — Ишь как светом‑то пыхает — вот и приманила нас за собой, блёв, и полетела, всю дорогу под ноги стелясь. Мы за нею шли, точно агни покорные. Разве грех?
— А вот это мы поглядим, куда это она вас поманила, — проговорил стражник, пинком распахивая двери сарая.
И обомлел: внутри, в темноте, сияло настоящее солнце.
Первыми пали на колени подкоряжники. Потом — стражи. Махида, бессмысленно тряся головой и руками, силилась что‑то объяснить, но ноги сами собой подвернулись — шлепнулась тоже в теплую дорожную пыль. Пока еще ни до кого не дошло, что светящийся шар, повисший в воздухе под самой крышей хлева, — это сбившиеся в плотное облачко сотни мерцающих пирлипелей; но вот глаза притерпелись к немеркнущему сиянию, и всем стал виден голенький малыш, чья глянцевитая нежная кожа отражала зеленовато–золотой свет, ничуть его самого не пугающий; и чуть поодаль — осунувшееся личико Мади, еще ничего не понимающей.
— Осиянный… — произнес кто‑то в коленопреклоненной толпе.
Слово было произнесено.
Харр продрал глаза и увидел над собою ноги. Не человечьи, слава Незакатному, — птичьи. Но громадные. Кто‑то вроде синего журавля щелкал над ним длиннющим клювом, негодуя по поводу захвата чужого гнезда. Харр открыл было рот, чтобы шугануть птичку, но вовремя спохватился, вспомнив наконец, где он находится; мать моя строфиониха, да я ж половину Тридевятого Судбища проспал!
Журавль, оценив тщетность своих притязаний на облюбованный насест, перелетел на соседнее дерево и принялся вылавливать себе кого‑то на обед из густой перистой листвы. Мог бы крылья поберечь — по толстенным ветвям и человеку нетрудно было перейти от одного ствола до другого. Однако пора бы и вникнуть в суть происходящего.
Харр свесил голову и, отыскав удобный просвет в лиственной гуще, увидал следующее: рослый амант с горделивой осанкой, в коричневой хламиде, расшитой чем‑то поблескивающим, шел по кругу, наделяя возлежавших на подушках гостей какими‑то кольцами вроде браслетов. Но колец никто не надевал — клали перед собой, порой на блюда с угощением. Харр долго тер виски, вспоминая, как же зовут аманта, верховодившего в Жженовке. Гудящая с перепоя голова с трудом выдала прозвище: Сумерешник. По–видимому, это был он. Завершив обряд дарения, Сумерешник вышел на середину луга, где только сейчас Харр заметил два копья, воткнутых в землю; у одного древко было белым, у другого — темным, вероятно, покрытым здешним бурым окаменьем. Предводитель сборища воздел кверху руки и медленно обвел взором присутствующих, как бы вопрошая: кто еще?..
Раздался звучный удар по струнам хорошо настроенного рокотана. Сумерешник кивнул в сторону звука.
— У меня половина солдат поклоняются клинку, половина — оселку, — узнал Харр голос Иддса. — А ежели они все как один одному мечу или щиту молиться будут — какой же в том убыток?
Жалобно тенькнула струпа где‑то под самым Харром.
— Это ежели мечу! — задребезжал старческий тенорок. — А вдруг как велит им единый их бог от меча руки отринуть? Кто тебя от подкоряжников оборонит? Один биться будешь?
Глухо рыкнул басовый аккорд.
— Не бывать такому, чтобы все как един! — это подал голос кто‑то из огневищенских. — Одна в одну лишь трава растет.
— Держи карман! — проблеял кто‑то и вовсе трухлявый, если судить по голосу. — Вот все, к примеру, воруют…
Напевно и властно зазвучал огромный рокотан — это, конечно, жженовский, такого громадного ни на горбаня не навьючишь, ни в носилки не запихнешь. Тутошний.
— Не будем судить, каков будет неявленный покуда бог. Сие нам неизвестно. Вопрос в другом: упредить ли его, чтобы не было смуты, или ждать, чем он себя окажет? Но потом‑то ведь может быть поздно, государи мои. Решайте.
Этот говорил дело.
— Про м’сэймов не забудьте! — вставил кто‑то из межозерских. — Эта саранча хуже подкоряжных, все пожрет, а что не пожрет, то потравит!
— У тебя, что ль, потравили? И много?
Ну, начали собачиться. Это надолго. А солнышко уже давно за полдень перевалило. Закусить чем‑нибудь, пока от жары не попортилось, да на соседнее дерево прогуляться, малую нужду в какое‑нибудь дупло справить. А чудные все‑таки эти бабы–деревья: цветы и желтые, и красные, и лиловые, и махровые, и колокольчиком; листья тоже вразнобой — где перистые, где резные, а где точно нить паучья… А вот и ошибся! Это, оказывается, по дуплам да коряжинам вьюнки–паразиты угнездились, вот пестрота откуда. Тоже надо будет запомнить, Мадиньку дивить. А Судбище‑то хоть и раз в сто лет, а дело никудышное: друг дружку перекрикивают, уж и про рокотаны свои забыли…
Сумерешник снова поднял руки:
— Не угодно ли, государи гости мои, отдохнуть, ноги поразмять, головы водою ключевой охладить?
Общий звон рокотанов выразил единодушное согласие. Все поднялись, большая часть потянулась к тенистому крытому переходу. Вот только Харру пришлось остаться на месте, хотя длинная, чуть загибающаяся книзу ветвь уходила назад, к самому краю отравной алой травы, ограждающей судбищенский луг от присутствия любопытных ушей. Ежели пройти по этой ветви, потом немного проползти и спрыгнуть — как раз красную черту минуешь. Только вот обратно уже будет не вернуться. Да и опасно: солнышко еще высоко, хотя и подобралось к конькам сдвоенных остроконечных башенок, которыми Жженовка была украшена особенно обильно.
Харр перевернулся на спину и принялся от нечего делать гонять свою пирлюшку с пальца на палец. Злость па всю эту тягомотину была неизбывная, но уже поглуше, чем вчера. Это с яств жженовских. А делать ему, по–видимому, ничего и не придется: Сумерешник свою дугу гнет, это очевидно. Он их вздернет на дыбы супротив нового бога — не мытьем, так катаньем. Вон, сбегал куда‑то, возвращается довольный. Что‑то подстроил.
— Не угодно ли, государи, гости мои, судбище продолжить?
После внушительного удара по струнам поднялся тугой, как налившийся зрелостью стручок, лилояновец:
— Отцы дедов наших закон приняли. Нерушимый в веках. Ничего не менять. Веру сам себе выбирает каждый. Запретим бога — нарушим древний закон.