Кич Максим Анатольевич
Делирика
Делирика
Каждый раз, ближе к вечеру, в городе наступает осень. Это происходит примерно в тот момент, когда часы на ратуше уже отзвонили свою привычную мелодию, но еще не пробили шесть.
Небо вскипает свинцом и прогибается, словно навесной потолок, щедро затопленный соседями сверху. Листва на деревьях вспыхивает желто-червонным. Из моего окна виден сквер и каждый день, когда отголосок шестого удара окончательно теряется в витиеватых улочках, он загорается единой неопалимой купиной.
Потом начинается дождь.
В это время, я, как правило, иду на кухню и ставлю на огонь желтый эмалированный чайник. Он ворчит, когда его блестящее бисером влаги закопчённое донышко начинают лизать сизые язычки газового пламени.
Дождь барабанит по стеклу, быстро темнеет, я зажигаю свет и задёргиваю коротенькие, на манер тех, что висят в поездах, занавески. Теперь такие уже не в моде, но мне тяжело расставаться с привычными вещами, будь то отцовская чернильная самописка, или полинявшая рубашка с вычурным логотипом давно забытой рок-группы. Тем более, даже за такими занавесками случайный прохожий сможет, разве что, увидеть абажур, да помутневшее пятнышко на побелке, символизирующее павшего жертвой собственных гастрономических пристрастий комара.
Вероника постоянно спрашивает меня, почему бы мне не забраться на табуретку, и не смести с потолка нетленные мощи насекомого, но я отвечаю, что они висят там для острастки.
Когда идёт дождь, мне хочется заправить в старую печатную машинку чистый лист и написать что-нибудь изысканно-декадентское, чтобы были Любовь и Смерть, чтобы играло танго, и лицо партнёра было загримировано под череп, чтобы в бокале уже пузырился яд, и чтобы всё это происходило на фоне декораций викторианской эпохи.
Но стоит, наверное, начать с того, что печатной машинки у меня нет, а чернильная ручка более склоняет к высокому поэтическому штилю классицизма, нежели к богемной символистской эквилибристике.
Чайник вскипел. Белая струя пара разбилась о кафель, которым стены кухни выложены примерно до уровня моих плеч. Раньше там была зелёная краска со странным рельефным узором, чуть замызганная побелкой - маляр из меня, смею заметить, никудышный.
Впрочем, этот факт ничуть не мешает мне сидеть и наслаждаться свежезаваренным чаем. Правильно заваривать чай я, кстати говоря, тоже не умею, равно как и большинство из тех, кого я знаю - китайцы в древности подобным чаем травили недругов. История умалчивает о том, насколько успешно.
Дождь, тем временем, закончился, и между подтаявшими облаками проглянуло, окрашивая улицу розовым, предзакатное солнце. Посветлело. Просвет между тучами был узок, и казалось, что в небе догорает огромная свеча. В какой-то момент - за секунду до того, как солнце скрылось за горизонтом, - всё вокруг оказалось залитым оранжевыми всполохами, тени метнулись вдаль, мокрая после дождя булыжная мостовая стала золотой, потом в золото обратились стены домов и даже чугунные фонарные столбы.
Свеча в небе догорела, и всё снова стало на свои места. Сизый вечер, прохладный и влажный. Мостовая и столбы вновь почернели, а деревья окончательно освободились от пепла сгоревшей листвы и теперь напоминали жертв андеграудного авангарда, отличаясь от чугунных столбов лишь сложностью форм и чуть коричневым оттенком.
Я вымыл свою кружку и поставил её обтекать донышком вверх на выцветший пластиковый поднос возле раковины. Когда-то поднос был красным, но теперь его цвет можно было скорее охарактеризовать, как светло-морковный.
Оделся я чуть теплее, чем по погоде - ближе к вечеру в нашем городе начинается настоящая зима.
Мне нравится моё пальто - серое, с глубокими карманами, в которые можно положить книгу, или компакт-диск, или не очень большую коробку конфет. Когда-нибудь я спрошу у Вероники, как называется ткань, из которой оно сшито. Ткань мне тоже нравится - она теплая и приятная на ощупь.
Накинув пальто и напялив на макушку берет - скорее из эстетических соображений, чем из положительного теплового тропизма - я вышел из дома.
Город стоит у самого моря. Так получилось, что он расположен на огромных скалистых ступенях, сходящих полукругом к песчаному пляжу. Кто-то сказал, что это похоже на иллюстрацию к Данте. Возможно, он был прав, тем более, что за верхней ступенью начинается более чем сумрачный лес, из-за которого белеет Медвежья гора. Она действительно напоминает огромного медведя, который прилёг отдохнуть, перегородив собой полуостров.
Мой дом стоит на второй ступени сверху - отсюда видны макушки сосен и похожая на оттопыренное звериное ухо вершина Медвежьей горы. Дом Вероники - а я направлялся именно к ней - стоит ниже, на третьей ступени от моря, так что мне предстоял путь в полдюжины километров.
Часть дороги я проделал на старом, гремящем и разбрасывающем при малейшем толчке бирюзовые искры, трамвае. Улицы здесь узкие, так что единственная трамвайная линия имеет только одну колею и лишь на остановках сделаны специальные разъезды, где вагоны дожидаются друг друга, чтобы не встретиться на полдороги.
Я смотрел сквозь стекло, расцарапанное неизвестными авторами, на мелькавший в просветах между невысокими зданиями залив и думал о том, что для того, чтобы привыкнуть к жизни у моря, надо здесь родиться. Как Вероника, например... Синяя бесконечность, которая не-то вода, не-то небо, никогда не покажется ей пропастью, затягивающей в свою ненасытную утробу. Море для неё - это всего лишь море, постоянно тёплая солоноватая влага.
Мне оставалось идти чуть меньше квартала, когда снова заморосил дождь. Мелкие пронзительные капли зачёркали по моему лицу и я, чуть ссутулившись, прибавил шагу.
Вероника жила в старом четырёхэтажном доме с двориком-колодцем, отделённым от остального города аркой с массивной чугунной решёткой, двери которой, впрочем, всегда были открыты. Я пересёк дворик, крохотный мирок в себе, сомкнувшийся вокруг двух покосившихся скамеек, песочницы, в которой под порыжевшим грибком скрывалась от дождя забытая кукла, и огороженных шаткой изгородью кустов крыжовника; поднявшись по щербатым ступенькам, вошел в подъезд. Внутри было темно и сыро. Стоял крепкий запах влажной краски, замешанный на аромате готовящейся пищи и доносящимся из подвала кисло-сладким душком. По стенам расползлись нацарапанные, нарисованные маркерами и аэрозольными красками, намётанные карандашом, рисунки и надписи. Они покрывали стены несколькими слоями - было видно, что не одно поколение приложило к ним руку.
Дверь Вероники на третьем этаже - деревянная табличка с номером "31", прибитая к жёлтой двери, и пуговка звонка, которая имела обыкновение биться током, если давить на неё влажными пальцами.
Я позвонил дважды с минутным интервалом - по ту сторону двери