Сегодня вставил ты глаза мне
И сердце в грудь мою вогнал.
Уже я чувствую желанье.
Я, изваянье,
Перехожу в разряд людей.
К. Вагонов
У нее были глаза, рот, нос и имя. Ее звали Офелия. Но иногда ее называли просто книгой.
Девушка-книга или книга-девушка? А может, просто «полускульптура дерева и сна», как сказал один поэт?
Но если бы это было только скульптурой, каким-то неизвестным составом склеенной со сном! Нет, это было явлением куда более химеричным, чем обычный человеческий сон.
Книга? Но кто же поверит? И что это за книга, которая не стояла на полке, прежде чем войти в меня и навсегда слиться с моим сознанием? Она была со мной, после с другим, а до него и до меня с тысячами — слово, картина и одновременно живое существо.
Когда она хотела пошутить, она называла тебя читателем. Лукавое, старинное, наивное слово. Читать? Про что читать? Зачем? Для чего?
Да, она называла иногда себя книгой, хотя у нее был смеющийся девичий рот и круглые красивые руки ожившей статуи или богини. Она смеялась. Она плакала. Она ревновала тебя к другим девушкам, которые были просто девушками, а не богинями, управлявшими твоим временем и твоей судьбой.
Я не хочу ничего объяснять. Пусть объяснит за меня сам век. Но он разучился объясняться с такими, как я.
Я долго отсутствовал, а когда появился здесь, в земное бытие уже вкралась чужая мысль, занесенная, как космическая пыль, из других миров.
Она и была олицетворением этой тревожной вкрадчивой мысли, мысли с длинным лицом и двумя большими, слишком большими насмешливыми глазами.
— Офелия!
Я звал ее, я кричал в тюрьме, пытаясь пробиться к ней сквозь время и сквозь сырые, толстые, пропахшие парашей стены.
— Офелия!
И она приходила, и стены расступались, и я снова попадал в тот сад, где впервые встретил ее, или на берег реки, над которым медленно проплывали облака моего детства.
Она переносила меня с собой сквозь время и сквозь страх, сквозь ожидание скорого и неизбежного расстрела. Ведь она была и книгой, но оставалась девушкой с большими глазами, с кусочком неба или синей волны на своем смеющемся лице.
Затем наступал перерыв и начиналась новая глава. В этой сравнительно безмятежной и спокойной главе я еще пребывал на воле. Но я был чужой всем и даже самому себе. И вот тогда появлялся автоматический воспитатель, механический толмач, электронный философ, полу-Гегель, полу-Спиноза, а может, и Кант с рыжими усами и выгоревшей на солнце бородой. Из какого материала сделали этого полу-Спинозу? — думал я. Чей моделированный мозг положили в его непробойную сверхпрочную голову?
— Я добрый, веселый, отзывчивый, — говорил он мне, — хотя я чуточку болтун. Вы скоро привыкнете к моим недостаткам.
К недостаткам куда легче привыкнуть, чем к достоинствам. И я привык. Я привык к нему, к его усам и бороде и к его манере покашливать и поднимать палец с ногтем, под которым чернел траур. Он старался изо всех сил походить на людей, и иногда это ему удавалось.
Искусственный философ, умный предмет с живыми и печальными глазами. Он был игрушкой, которой решила развлечь и позабавить меня сама судьба.
Он заботился обо мне. Он помогал моим несколько оторопевшим чувствам осваиваться с неожиданными и парадоксальными ситуациями, которые на каждом шагу щедро развертывала передо мной жизнь, обогнавшая меня ровно на пятьдесят лет.
Когда я возвратился со звезд — отдадим дань обветшавшим традициям жанра, — я не узнал других и они не узнали меня. Мои сверстники превратились в стариков и старух, но, как показалось мне, в чем-то ненатуральных, неестественных, словно занявших свою внешность у своих покойных дедушек и бабушек. А я остался тем, кем был — молодцеватым прыщавым парнем, будто был изъят из времени и не подвержен изменению. Я тогда не подозревал, что изъяты из времени были они, а не я, что им инопланетный разум преподнес коварный подарок — вечность, бессмертие и все, что с ним связано.
Я еще не знал об этом. От меня это скрывали. И мне казалось, что я смотрю на себя их завистливыми глазами и что время пронеслось мимо меня, не задев даже кончика моих пальцев, державших сигарету.
Теперь не было ни сигарет, ни табака, ни курильщиков. И только в моем рту еще дымилась последняя сигарета — зыбкий символ далекой, теперь уже казавшейся всем романтической эпохи.
Не все дождались моего возвращения, в том числе и Клава. Сохранились дерево и аллея, где мы назначали свидания, лестница, по которой бежали ее легкие девичьи ноги, спеша ко мне, отражение ее синих ласковых глаз и ее улыбка, ее милый голос, то мелодичный и громкий, то переходящий в шепот. Но ее-то не было. Она-то не дождалась, хотя и ждала.
Искусственный философ, электронный наставник, жароустойчивый мудрец по имени Красавец Стронг был симпатичным существом, сделанным из неизвестного засекреченного технологами вещества. Красавец Стронг (он же электронный Спиноза) состоял из реализованных формул и гипотез, из синтезированных психологами эмоций, из тщательно отобранных и хорошо проверенных социологами мыслей. Он улыбался нежно и привлекательно. Знал наизусть всех поэтов, начиная с Данте… Просветитель! И когда знакомился с людьми и с человекоподобными вещами, быстрой скороговоркой уведомлял:
— Красавец Стронг.
Нет, уж кто-кто, а он не был красавцем. Совсем наоборот. Да и само старинное слово «красавец» теперь выглядело совсем безобидно и давным-давно потеряло свой пошловатый смысл.
Красавец Стронг, или просто Стронг (хочу выпустить на этот раз начало его настораживающего имени), ходил за мной как тень и деликатно наставлял меня, так, чтобы я не чувствовал своего невольного невежества и отсталости.
А до чего я отстал, судите сами. Я все время попадал впросак, как дикарь, попавший из лесных трущоб в большой город и познавший самое унизительное из всего, что есть на Земле, — презрение самих вещей, которых цивилизация сделала высокомерными.
— Сюда нельзя бросать окурки, — учил меня терпеливый Стронг. — Это не урна.
— А что же это такое? — спрашивал я.
Красавец Стронг пропускал мой вопрос мимо своих волосатых ушей, идеально копирующих настоящие, живые, человеческие уши. А когда я настаивал, Стронг говорил мне, что я еще не созрел, чтобы понять смысл и значение некоторых вещей, появившихся в годы моего отсутствия и вызванных новыми потребностями человечества.
Лицо Красавца Стронга делалось чрезвычайно обаятельным и милым, и я думал о тех генах, которые пронесли сквозь сумрак поколений это обаяние, а потом с разочарованием вспоминал, что все это происходило без всякого участия генов и мутаций, ведь Стронг был искусственным существом. К человеческому обаянию я уже давно относился подозрительно, как к признаку адаптации в борьбе за существование. Я знал, что такое обаяние, и предпочитал людей сухих, прямых, с виду эгоистичных людям милым и лжедобродушным. Этому научило меня мое пребывание там, где до меня никто не бывал.