СЕРГЕЙ ПОДГОРНЫЙ
ВЗГЛЯД С НЕХОЖЕНОЙ ТРОПЫ
Раздался резкий хлопок, и машина тут же клюнула капотом вправо. Швартин машинально, с окаменевшим лицом, вдавил педаль тормоза; под колесами захрустела оплавленная солнцем щебенка.
— Приехали… — сказал Швартин через полминуты, откидываясь на спинку сидения, пережидающе вздыхая и вытирая локтем со лба пот.
— Скат?… — полувопросительно произнес Евтеев; болезненно морща худое, длинное лицо, он тер ушибленный висок.
— Да, — сказал Швартин, потом открыл дверцу и устало вылез из машины.
Солнце уже переползло зенит, но лишь сильнее давило тяжелым зноем. Зной опускался сверху — с ярко-голубого, без единого облачка неба, зной поднимался из-под ног от черного от солнечного загара щебня. Каменистая, ни единого кустика травы лощина, окруженная каменистыми холмами, в которой у них лопнул правый передний скат, была как исполинская духовка. Дрожали ясно зримые, струящиеся вверх потоки воздуха; впереди, у изгиба лощины, виднелся уже привычный мираж: озерко с темно-синей водой.
— Черт… не мог лопнуть перед закатом, — устало, с вялым раздражением посетовал Швар-тин, тяжело опускаясь на корточки в короткой тени машины. Евтеев присел рядом, протянул пачку сигарет. Ветра почти не было. Метрах в трех от них, легко перебирая волосатыми ножками, пробежала фаланга. Евтеев посмотрел на нее с невольным отвращением и испугом, Швартин — почти равнодушно.
— Спешить не будем, — затягиваясь противно хрустящей в пальцах сигаретой, сказал он, провожая фалангу взглядом. — Натянем тент, немного отдохнем… Ты есть не хочешь? Евтеев лишь покачал головой: какая еда? Сейчас бы холодного кваса…
Он не думал, что будет так плохо переносить жару, становился вялым уже через час после восхода безжалостного гобийского солнца, к обеду чувствовал полную разбитость, острую боль в голове, и оживлялся лишь после захода, когда сухой невыносимый зной начинал сменяться острой прохладой.
Они натянули тент и легли на расстеленное в его тени одеяло. Евтеев почувствовал, как только что выпитый теплый чай выступил густой испариной по всему телу, заструился ручейками пота. Швартин, раскинув в сторону руки, вскоре задремал. Невольно завидуя его железному здоровью и выносливости, Евтеев старался последовать его примеру, но боль в голове не давала уснуть. Он лежал, страдая от уже душного — теперь, под тентом — зноя, безнадежно мечтал о прохладном ветерке, туче, которая закроет солнце и разразится проливным дождем (какое было бы наслаждение стоять, смеясь от счастья, под его тугими струями!..), пытался целенаправленно думать, систематизировать свои впечатления последних дней, но мозг наполняла мутная, вязкая пустота, в которой путались и растворялись обрывки мыслей, и он оставил эти попытки, лежал, распластанный, на одеяле и, закрыв глаза, боролся со зноем и головной болью.
Вдруг снова вспомнился — и Евтеев опять удивился навязчивости этого воспоминания — тот несчастный случай, дорожно-транспортное происшествие, невольным свидетелем которого он стал в конце апреля утром.
Евтеев вышел из троллейбуса и пошел к станции метро «Завод «Большевик». Возле бочки с квасом стояла нетерпеливо сосредоточенная очередь человек в пятнадцать; Евтеев посмотрел на противоположную сторону улицы и увидел на самом краю тротуара переминавшегося с ноги на ногу, озирающегося по сторонам средних лет мужчину. Он показался странно знакомым, и Евтеев, всматриваясь в него, даже замедлил шаги. Ему казалось, что он вот-вот вспомнит, кто это, он чувствовал, что ему крайне важно вспомнить, но все не мог и понял, что мешает борода: когда он видел этого человека, тот еще не носил бороду.
Бородач переминался, взглядывая на густой поток мчащихся по улице машин как-то лихорадочно и суетливо, с нетерпеливой досадой ожидая появления в этом потоке просвета; было видно, что он куда-то опаздывает, а его ближайшая, сиюминутная, вожделенная цель — бочка с квасом.
«Наверно, жажда разбирает человека, — покачал головой Евтеев, вглядываясь. — Да… Но кто это, кто? Почему мне кажется, что я его знаю? Почему мне так хочется вспомнить, кто это?… Отчего для меня это важно?…»
Но как он ни замедлял шаги, а все-таки проходил мимо и уже приходилось оглядываться: просто остановиться и подождать этого странно знакомого человека он почему-то не мог решиться — по не осознаваемой вполне, но — чувствовал — мелкой, пустяковой причине. Он уже потерял надежду вспомнить его, ускорил шаги, когда вдруг за спиной, на середине улицы, криком беды взвизгнули тормоза и — глядя в то место на асфальтовом полотне — вскрикнула шедшая ему навстречу женщина. Сразу похолодев, Евтеев резко обернулся…
«Но кто же, кто это был?… — обхватив ладонями раскалывающуюся от боли голову, вяло распластанный на одеяле, старался догадаться он. — Почему меня преследует это воспоминание?… Где я мог видеть этого человека?…»
И вдруг он вспомнил, тут же с облегчением вздохнув. Это было в редакции одного научно-популярного журнала. Фамилия этого человека была Сюняев. Евтеев вошел, когда заведующий отделом пытался закончить с Сюняевым разговор. Казалось, Таран, как никогда, обрадовался его приходу, поднявшись из-за стола, подчеркнуто любезно поздоровался, всем своим видом давая понять бывшему у него посетителю, что пришел, наконец, человек, которого он с нетерпением ждал, у этого человека очень мало времени, и поэтому он — Таран — теперь крайне занят; он очень просит Сюняева извинить, но — увы — зайдите как-нибудь на днях, если хотите продолжить беседу.
— Хорошо, — сказал мрачно Сюняев, — я постараюсь учесть все ваши замечания и зайду на следующей неделе.
За мрачностью Сюняева от глаз Евтеева не укрылось выражение усталой безнадежности, какой-то щемящей беззащитности и стыда, словно тот каждой клеткой тела чувствовал, что унижается, и так же глубоко понимал, что у него нет иного выхода. Евтеева поразил его взгляд; впоследствии он признался себе, что никогда не видел такого умного, все понимающего и с такой затаенной болью взгляда.
— Кто это? — спросил он, едва Сюняев закрыл за собой дверь.
— Кто?… — развел руками Борис Афанасьевич, притворно устало вздыхая. — Конечно, гений. Некто гений по фамилии Сюняев, — добавил он, иронически улыбаясь и качая головой, словно бы говоря этим: «Да, нелегка наша доля, на кого только не приходится тратить время…»