– А я и не думала, что здесь есть, где сидеть, – объявила она.
– Есть, – ответил Дима. Сердце билось как-то чаще.
– Я решила, что вы могли заскучать. А что вы читаете?
– Да так, – Дима смутился. – Листаю, время убиваю…
Он попытался спрятать книгу, но она уже заметила название и очевидно восхитилась.
– Как интересно! Вы астроном?
– Да нет, что вы! – Дима даже покраснел. – Маляр. То есть, учусь на маляра.
– Кто? – не поняла.
– Ну… то есть, художник… – А какой я, к бесу, художник, подумал он. – То есть, учусь на художника… – А разве можно научиться быть художником? Тьфу, черт!
Совсем с ума сошел! Двух слов связать не могу. Что это я так разволновался? А потому что она мне нравится. Да что же это я, развратник, что ли? Развратник-девственник. Златовласка была такая чистенькая, такая ладненькая, что до одури хотелось ее коснуться. Но так, поодаль, было тоже хорошо – любоваться можно. Дима еще в школе понял, что, стоя рядом или, тем более, целуясь, страшно много теряешь – ничего не видно, только лицо или даже только часть лица. Обидно, и выхода никакого. Ведь это должно быть невероятно красиво, завораживающе, как северное сияние – видеть со стороны девушку, которую сейчас вот целуешь и чувствуешь. Либо чувствовать, либо видеть. Принцип неопределенности. Гейзенберг чертов. Про штучки с зеркалами Дима понятия не имел – на Евиной лестнице не было зеркал, только вонючие бачки для пищевых отходов. Но, вероятно, и зеркала бы ему не подошли. Он предпочел бы спокойно сидеть поодаль, глядя на себя и свою девушку – и, скорее всего, с карандашом и блокнотом в руках.
Златовласка прикрыла дверь в вагон. Ее движения были застенчивы и вкрадчивы.
– А почему без бороды? – спросила она.
– А почему с бородой?
– Я думала, все художники с бородами.
– Да нет, – он встал, придерживая рвущееся к стене сиденье. – Садитесь.
– Ой, нет, я насиделась, спасибо!
Сиденье с лязгом ударило в стену.
– Я тоже насиделся, – сообщил Дима. – Кстати, я попробовал тут… в меру способностей, – он достал блокнот. – Показать?
– Конечно! – она взяла, коснувшись Диминых пальцев своими. У него упало сердце, дыхание сбилось. Она старательно стала рассматривать, чуть сдвинув брови от усердия. Чистый лобик прочеркнули две маленькие морщинки.
– Здорово, – сказала она, отдавая блокнот. – Правда, я себя не такой представляла…
– Так поезд же трясет! – покаянно сказал Дима. Она засмеялась. – А ты где учишься?
– Ой, что вы! Я только школу кончила.
– И как кончила?
Она смутилась и известила его с тихой гордостью:
– У меня медаль.
– Это ж надо, с кем свела судьба! – искренне восхитился Дима. – А я тройбаны хватал, только так… куда поступаешь?
– Еще не знаю. Решила год подождать, осмотреться. К брату вот ездила, в МИМО.
– Разве в Москве было такое солнечное лето?
– Ой, нет, почему?
– Посмотри на себя.
Она, порозовев опять, послушно оглядела руки, голые до плеч, потом нагнулась и посмотрела на ноги. Диме показалось, она рада поводу посмотреть на себя и делает это с удовольствием. Нежная кожа северянки была облита загаром.
– Я на юге была. Месяц в Крыму и три недели на Кавказе. Там так интересно!
– Кайф какой! Не долговато, нет? Ты не устала?
– От чего?
– Н-ну… я был как-то раз – народищу до беса, очереди, спишь в клопоморнике, ни встать, ни сесть…
– Да я же не дикушкой, что вы!
– Даже так?
– Конечно. В Гурзуфе – в санатории МО, папа с нами там последние десять лет отдыхал каждое лето, так что меня приняли за родную. А в Новом Афоне – с подружкой. У нее мама какой-то босс, выбила путевки. Так что было хорошо.
– Завидую…
– Надоедает солнце, конечно, под конец и купаться не тянет. Зато действительно отдохнула – а то так вымоталась в школе. Зубришь, зубришь… Как это мальчишки должны обязательно сразу поступить, ума не приложу! Не пожить совсем!
– Зато все еще в голове.
– Ой, у меня все назавтра после экзамена выветривается… А знаете, мне астрономия в школе нравилась!
– А я терпеть не мог. Там она… земная. Неба не чувствуешь. Бездны этой ночной, умопомрачительной…
– Как вы интересно говорите! – слово «интересно», видимо, было у нее любимым, вылетало то и дело. – А что тут пишут! – она легонько указала на «Астрономию».
– Много чего, – Дима пожал плечами и улыбнулся. – Вот, например, установили наконец, что поляризованный свет Крабовидной туманности представляет собой синхронное излучение.
– Правда? – искренне изумилась она, словно давно имела по этому поводу свое мнение, отличное от изложенного Димой. Он кивнул с серьезным видом.
– Здесь прекрасные фотографии. Вот… Квинтет Стефана.
Она усердно всмотрелась.
– Красивенькие. А наша Галактика тут есть?
– Н-ну, – Дима опешил, – ясно дело, нет. Кто ж ее мог со…
– Ой, правда! – она ужасно покраснела.
– Но есть снимки галактик, аналогичных нашей. Вот.
– Да, – сказала она, всмотревшись, – это было в учебнике, – взглянула на соседнюю страницу. – Ой, как похож на нашего соседа в пансионате! Ухаживать еще пытался… Хаббл, – прочитала она. – Нет.
– Хаббл открыл закономерность между скоростями удаления галактик и расстояниями до них, – немного коряво от поспешности пояснил Дима.
– Правда? – восхитилась она и подняла чистые глаза. Кажется, ей действительно нравится, с восторгом подумал Дима. Что, напарник, съел?
Он начал вылавливать, что помнил, про красное смещение и поправки к Хабблу, перескочил на Леметрову теорию первоначального яйца, помянул Гамова, счел своим долгом отметить существование контртеории Бонди-Хойла, пригласил посмеяться над забавным выражением «ведро пространства»… Господи, думал он. Тебе не скучно, Златовласка? Ведь не скучно, да? Она с готовностью посмеялась. Внимала. Великолепные глаза распахнуты широко-широко. Она была, как Жанетка Фременкур – глаза и губы. И чудный медовый загар, и грациозная фигурка… Он говорил. Странно, думал он, почему я так люблю это, а от искусствоведения, например, меня воротит? Если б она меня спросила про художников или про картины – мямлил бы, как на экзамене, не интересны они мне. А то, что я говорю, мне интересно? Не по старой памяти? Тоже как-то… Сам уже думаю иногда: зачем вся эта дребедень?.. А ведь было, было же время, когда ночей не спал, обалдело пытаясь представить: а что там, куда галактики, метагалактики, вообще материя, исторгнутая взрывом илема, еще не долетела? И ведь прошло с той поры лет пять, ну – шесть… Вдруг – художник. Какой там художник, я просто бездарь, я ничего не умею, а рисовать умею меньше, чем что-либо еще, но господи, я ни секунды не думал, что это настоящее дело! Я не могу не рисовать, то и дело хочется, но это просто чтоб не сдохнуть от одиночества: я рисую – как будто письма пишу, как будто мостики навожу между собой и остальными, трепотней мостика не наведешь, душу не зацепишь… А, ерунда! Какими там другими? Между собой и Ею, вот и все. Сейчас же треплюсь, и все нормально… А Ей не нравится, она оценивает это просто как картину или рисунок, а не как письмо, и начинает разбирать: цвет неестественен, перспектива гнутая… Какая путаница! Златовласка, тебе нравится?