— Я был в черных проливах.
— Что делал там?
— Я провожал большие машины и не давал им сесть на камни. Я играл с ними. Люди бросали мне вкусные сардины.
— Тебе было хорошо, но и мне, но и мне.
— А что делал ты?
— Я подскакивал вверх, я разбегался и взлетал вверх, я почти жил в стихии человека.
— Напрасно, каждому дано свое. Мы ушли с земли в теплое и сытное море, вспомни наши легенды. Если бы новый друг жил с нами, ему было бы хорошо. Он не искал бы гремящего полета, а плавал в голубых лагунах и познавал нашу мудрость…
— У каждого существа своя мудрость.
— Есть общая мудрость.
— Знаю — помогать и жертвовать. Быстрее, Джерри. Я слышу. Руфус зовет меня. Я слышу, слышу его, он почти живет с нами, мы бережем его.
— Он близко?
— Он рядом, до него сто, и двести, и еще пятьдесят, и еще тысяча всплесков. Сейчас наш друг — в этом холодном и плотном костюме — пустит вверх яркую звезду, и капитан Джерри увидит ее.
— …Мы плывем, мы несем человека…
Когда загремело железо и свет прожектора ударил в лицо, Сельгин поднял голову. К нему подходила светящаяся громада — корабль «Тики» под командой капитана Джерри Руфуса.
Ходят слухи, что именно Джерри Руфус уговорил Сельгина стать океанавтом, но это глубокая неправда. Решение родилось, когда Сельгин увидел игру темных тел, услышал дельфиньи голоса.
Но правда, что он сказал Джерри Руфусу (тот поднес ему в каюте согревающую рюмочку коньяка).
Он сказал:
— Черт возьми, я до смерти хочу к вам, к ним, в воду.
Идет день, и все здесь привычно. Хотя свет и пропитан какими-то искорками, хотя он не льется, а сыплется на землю. Пусть себе!
А вот закат — это на Маг делается здорово! Вот только что солнце было круглое и голубое, и уже уперлось в горизонт и смялось в четырехугольник, выбросив рыжие протуберанцы. Одни поднимаются вверх, другие врастают в горизонт. Солнце теперь похоже на усталую голову рыжебородого человека.
Похоже на Эрика (я видел его фото).
Оно — сам Эрик — легенда этой планеты.
Затем солнце как бы застревает, и долго-долго на горизонте видна его рыжая голова.
И если спешит молодая магянка, то обязательно остановится и пристально, долго смотрит на закат. Так долго, что хочется крикнуть ей: «Да, я согласен, Эрик умел любить. Но он умер, умер… А вот я живой и сижу в этом кафе».
Но уходит магянка, и снова мы втроем — голова Эрика, я и посеребренная роботесса.
Стакан крепкого кофе зажат в моей руке: я люблю разглядывать другие планеты, прихлебывая горячий кофе.
Маг пустынна. А если бы сюда кипение городов? Женщин в их светящихся платьях?
Ресницы их сияют, а глаза черны. Они сразу ставят четкий вопрос:
— Вы космонавт? (Эти ценятся высоко: деловиты, эффектны, храбры.)
— Предположим.
— Почему ты не носишь свой значок? (Первая космическая скорость знакомства.)
— …Ты… ты такой сильный.
Я пью кофе и думаю: хорошо, что здесь нет городов. Здесь люди деловиты и неспешливы. Вон пролетает в прозрачном вертолетике любитель древней техники. Летит на уровне горы, где стоит кафе.
Машинка старается, крошит воздух красными лопастями. Летун глядит прямо вперед. Закат краснит одну (и только одну) сторону его лица.
Куда, зачем он спешит?
Здесь надо идти пешком и думать не о делах (им нет конца), а об Эрике.
Я пью кофе. Я думаю теперь о фитахе — разгадка его все уходит. Я думаю о когда-то погасшем солнце этой планеты (а ведь горит), о Вивиан Отис и Эрике, их удивительной любви.
Взлаивают собаки, светятся шляпки грибов — равнина покрыта ими. Они будут светиться еще часа два-три, а там и погаснут. На рассвете.
Эрик садится — скрываются его рыжие космы. Испарения поднимаются вверх и прижимаются к стеклам. Шевелится зелень, тянется вверх. Пружинистые сяжки царапают стекло, тысячи нелепых коготков. Они просятся ко мне.
— Откройся! — командует кто-то.
Окно с шуршанием отходит. Запах ванили, толпа стеблей. В листьях мигают их широкие травяные глаза.
Отчего глаза? Что они видят? Тайна, тайна…
— Ха! Вот он ты!
В окно просовывается голова Гришки Отиса.
Живоросток игриво обвил шею Отиса и зеленым крючком трогал мочку его большого и плоского, как оладья, уха.
И скворчит, скворчит ему что-то.
— Вот ты куда забрался.
Отис дышал тяжело. Рубашка расстегнулась, оголив шею.
— Отщепенец!
Отис влез в окно, оборвав кучу ростков, и сел за мой столик. Он улыбался мне пьяновато и жалко: виноградники здесь отличные, лучшие во всех мирах.
Вдруг схватил мою руку и стал благодарить меня. Я так и не понял, за что.
— Спасибо, — говорил мне Отис. — Спасибо.
— За что? — спросил я и понял: пропал мой одинокий вечер.
Гришка Отис цеплялся за руку и уговаривал:
— Пойдем к нам, не будь таким. Поешь домашнего, вкусного, сытного.
— Не, — говорил я. — Не.
Я представил себе его семейку, его родичей. Занудные, унылые типы, как и он. Их много — человек двадцать дедушек, сто двадцать бабушек, тысячи внучек и собак.
— Пойдем, — ныл Гришка. — Ты мне нужен. Посмотришь, посмотришь.
— Не, — говорил я.
— А сестренка-то у меня Вивиан Отис. Эрикова!.. Понимаешь?..
И он подмигнул. Я словно лбом ударился. Вивиан Отис и Эрик?.. И Гришка Отис, наш бортмеханик? Муть какая-то.
— …?
Отис мигнул мне. Он сидел и мигал, мигал, мигал. Мне стало казаться, что веко его стучит. Потом он ударил кулаком по столу, шмыгнул носом и сказал:
— Она снова отказала Дрому.
Я молчал.
Вивиан Отис поднялась нам навстречу. Она стояла среди мебели рыжевато-золотистого тона. Я пробормотал имя, но видел одно — среди всего золотистого стояла Вивиан Отис во плоти. Нет, легенды не врали — с золотыми волосами и с золотыми глазами.
Гришка чуть смахивал на нее, но был блеклый. Так, серебро с процентом золота, целиком пошедшего в бороду.
Вивиан!.. Не может быть! Я видел ее фотографию, Дром держит ее у себя перед носом, роскошный и сентиментальный Дром.
Я жалел, что пошел с Гришкой.
Нельзя соприкасаться с живой легендой (или живой ее частью) — легенда умирает.
Скажу прямо — Вивиан Отис, ты обманула меня в тот вечер. Ты была подвижно-веселая женщина, ты говорила нам о вкусном ужине и не имела права говорить о нем.
Ты подала мне руку — маленькую, крепко жмущую руку в золотистом пушке, а не должна была давать.
Я не знаю, что ты могла делать, но твердо знал, что было запрещено тебе, Вивиан.