Вот и теперь: я опять не успел удержать свою осатанелую карающую длань - обидно, больно, с оттяжкой шлепнул по Тимкиным ягодичкам, и Мара, вышагивая с Тимкой на руках по тесному купе, стала выговаривать мне Симиным басом, срывающимся на Танечкин шепот...
Собственно говоря, сон был в руку: Серафим заливисто, в голос, храпел у себя на верхней полке, а Танечка что-то быстро и прерывисто шептала, но шепот был адресован не мне... Я полежал с открытыми глазами, стараясь не сбиться с ровного глубокого дыхания, присущего спящему человеку, полюбовался, как, то и дело попадая в полоску света от неплотно прилегающей шторы, качаются под самой Симиной полкой Танечкины белые точеные икры, поубеждал себя в том, что нисколько не завидую Олегу, и снова закрыл глаза.
5
- Што, Фома, жалко девок? - вопросил Серафим-Язычник.
- Жалко, Серафим... - отвечал я, не чая отвести взора от побоища на испоганенной ниве, от лютой доли тех, кого смерть в бою не постигла, кто живьем не сгорел, кого басурмановы кони пощадили, не затоптали: - И девок жалко, и ребятишек, и прочих людей Князевых. - И добавил, подумав: - А князя всех жальче.
- Што тебе князь? - рек Серафим (не в голос, а в полуголос рек, яко своим же словам дивясь) да и хлобыснул по шелому дланью. - Мне вот девок жальче, а тебе - князя. Пошто?
- Да уж так-то они его... - Поежился я, вспоминая, отпустил пихтовую лапу, окрестился, слезу смахнул. - Ты - язычник, волк, и боги твои - воля да степь, да лес густой. А я - княжий человек, князю крест целовал.
- Ну иди... - сказал Серафим. Снял с колена шелом, оглядел, щурясь. Иди, сложи голову, ако князь наказал. Клялся! Целовал! А сам в кустах сидишь.
- Так ведь и ты сидишь, Серафим, а ты ему кровник...
- Я уже столь татар положил, сколь за двух кровников не кладут, а свою голову класть не сулился... Я и тестюшку свово. Бирюк-хана, достал, пока ты стрелу обламывал. Был бы живой Лабодор, и еще бы рубился. Да он ухе на колу сидел, егда мы еще на коней не сели... Ай, буде убиваться, Фома! Каждому своя доля. Веди меня в Новагород, дорогу знаешь, вместе другому князю послужим. Такого секирника, как ты, поискать - да не скоро найти. Пошли, Фома, тут поблиз ведунья живет, бок твой залечим. Хорошая ведунья, в три дни одюжишь. И поведешь меня в Новагород.
...Знал я, про каку ведунью Серафим говорит. Ее и татаре боялись, и мы тот лесок стороной обходили, а нужда заставляла - заглядывали. Лечила она то срамно, то страшно, зато всегда споро и наверно. А из чего зелья варила - про то христианской душе лучше и вовсе не знать: греха мене. Там и выпий помет, и жабья блевотина, и паучья слюна липкая, все в дело шло. Тьфу!
- Неохота мне к ней идти, Серафим. Само зарастет, с молитвою. Я полежу, Серафим, а ты иди. Иди, куда хочешь.
- И пойду. Вот Ярило на пепелище накатится, да краснеть зачнет, и сразу пойду. С тобой, без тебя ли... А до той поры полежи, Фома. Поспи. Я на коней гляну, поблиз буду - кликни, ежели что...
Сказал и ушел Серафим - а боль моя со мной осталась. Не боль в распоротом стрелою боку (к ней-то я притерпелся), а сердечная боль за князя со гридники, люто казненных осатанелою татарвой. Князь быстро помер. Но Бирюк-хан, разваленный надвое Серафимовым кладенцом, помер еще быстрее и не мучался вовсе. И было сие не по-людски - да и не по-Божески тоже.
"Возлюбите врагов своих", - сказывал нам Сын Божий.
Ай, не могу, Господи! Ни возлюбить не могу, ни простить. Ибо еще до Христа заповедал Ты нам устами пророка Твово Моисея: "Око за око, и зуб за зуб!" А Сын Твой, Господи, либо сам напутал, либо не понят был.
Иди, Серафим, в Новагород, послужи другому князю, коли дойдешь. А Фома-Секирник Яричу не дослужил. Один в поле воин буду, один судья и один палач. Один буду - язык Твой, Господи, вразумляющий, и десница Твоя, мстящая. Один буду... Один да Бог.
Лежал я на спине, зажимал перстами кровящий бок и думал так, в небо глядючи. В голубое, как очи князя мово, Ладобора Ярича, и прозрачное, как они же. И верил я в то, что думал - ой, свято верил! В помыслах казнил я лютой смертью ханов со прислужники, резал ханские семьи, палил огнем вонючие татарские шатры, а табуны в болота загонял. И ни девок татарских, ни татарчат не щадил, как не щадят волчий помет, егда волки, расплодясь и скотом не довольствуясь, человеков резать починают. И в помыслах моих боялись меня татаре окрестные, звали Фомою-Дыбником и ордами на меня, как на дикого зверя, охотились, да я ускользнул - и всегда с добычею.
Улыбался мне князь мой Ладобор Ярич, одесную Христа сидючи, - а Христос не улыбался и отворачивался.
И сказал я Христу: "Ей, Сыне Божий! Слабит Тебя доброта Твоя, потому и правда Твоя не сильна. Правому - сила нужна и жестокое сердце. Не князь одесную Тебя сидит, Иисусе Христе, а ты ошую Князя сидишь! Князь мне бог"...
Промолчал Иисус, нечего было ему ответить. Встал и ушел тихонько. А Князь остался.
"Брось в меня камень тот кто ни разу не гневался!.." - крикнул я в спину Христу. Споткнулся Христос, постоял - да и пошел себе дальше. Не нагнулся за камнем: вспомнил торговцев во храме.
И смеялись мы с Князем вослед ему.
- Не сразу, милок, не сразу...
- А когда?
- Дни три, не мене. Эк ему в боку-то расковыряло. Огнем изнутри горит. Чего ждал? Пошто сразу не вез?
- Боялся он: то ли тебя, то ли своего бога. Не силой же мне его было скручивать? Навредил бы... Не поздно ли привез, а, ведьма?
- Отойди-ка, не засть.
- Плясать будешь?
- Могуч ты, Серафим, да не зело умен. Пляской не хворь, а дурь выгоняют, вроде твоей икотки... Возьми светец. Повыше свети, вот сюда, мне зелье найти надо.
- Ты мне его, ведьма, вылечи, а я тебе за это што хошь. Это ж такой секирник!
- Вылечу. Помашет он еще секирой, доставит мне работушки. Кому лечить, кому калечить - так и живем.
- Слушаю тебя, ведьма, и диву даюсь: говоришь, как старуха. А ведь годочков тебе никак не более...
- Молчи... Держи своего секирника, до покрепче. Я ему плоть отворять буду, гниль выскребать и нутряной огонь зельем душить. Ай нехорошая рана, ай грязная да глубокая... Держишь?
- Держу.
...И не взвидел я света от боли - а когда перестал кричать и открыл наконец глаза, то обнаружил рядом Серафима, напряженно сопящего перегаром. Ухватив за плечи, он прижимал меня к подушке. Танечка, перегнувшись через столик, то и дело убирала падавшие на глаза волосы и беззвучно шевелила губами. Где-то вдали, возле самой двери купе, томясь бесполезностью, встревоженно маячил невыспавшийся Олег.
А в ногах у меня, за спиной Серафима, сидел Ангел небесный. Был он весь в белом, и даже лица его не было видно под эмалево-белым сиянием - только красный крестик во лбу. Сидел и наматывал на левую руку длинную (и тоже белую) кишку, которая щекотно выползала из моего онемевшего, охваченного ласковой прохладой бока.