— Конечно! Ты же у нас фантаст…
А сам, между прочим, налетев на неожиданность, каждый раз ахает: «Фантастика!» — не понимая, что одним уже восклицанием этим лишает себя морального права упрекать одноименное литературное направление за отрыв от жизни. Предстоящая мне задача непроста: доказать — и не просто доказать, а объяснить на пальцах всем недоброхотам фантастики, что их «реальная жизнь» не меньший, а то и больший вымысел. Собственно, я уже высказывался на эту тему, и не однажды, но боюсь, выпады мои неизменно воспринимались в юмористическом ключе. Поэтому на сей раз я постараюсь подойти к делу по возможности серьезно. Заранее прошу простить меня за чрезмерное увлечение подробностями, но, как говаривал один мой друг-газетчик, репортаж есть набор свидетельств, что ты был в данное время в данном месте.
Начнем, благословясь. Севастополь. Пироговка. Акации с шипами, роскошными, как оленьи рога, двухэтажные дома из инкерманского камня. Мне одиннадцать лет. Пыльные сандалии, просторные синие трусы, оббитые ороговевшие коленки. В одном из дворов — налитый до краев бассейн: круглый, метровой высоты. Зачем он там, сказать трудно. Видимо, на случай пожара. Для купания грязноват, а запускать кораблики — в самый раз. Шагах в десяти от меня на бетонной (а может, кирпичной, но оштукатуренной) стенке бассейна, стоя на коленях, пытается достать прутиком свою парусную дощечку самый младший из нашей оравы — девятилетний Вовка Брехун. Кличка обидная и несправедливая. Плакса, ябеда, маменькин сынок, но почему Брехун? Уж кто горазд врать — так это я. Приехал из Оренбурга и пользуюсь этим вовсю: рассказываю взахлеб, как плавал по Уралу в прозрачной подводной лодке и ловил под землей недобитых фашистов. Поди проверь! Однако разнузданное воображение ни у кого из пацанвы протеста не вызывает, поэтому прозвище у меня вполне уважительное — Аримбург (орфография выверена по надписи на асфальте). И вот, силясь дотянуться прутиком до кораблика, Вовка Брехун внезапно теряет равновесие и летит торчмя головой в мутный желтоватый с прозеленью омут. Оторопь, затем восторг. Мальчишеский, злорадный. Ох, достанется сегодня Брехуну! Ему ж мамочка к бассейну близко подходить не разрешает… Однако дальше происходит нечто странное. Вместо грязной и мокрой головы на поверхность выскакивает ступня в сандалии, потом другая — и они как-то вяло принимаются шлепать по воде. Что он делает, дурак! Ему же достаточно нащупать ногами дно и встать. Глубина, повторяю, метр. Почему я не бросаюсь на помощь? А черт его знает! То ли срабатывает родительский запрет на купание в бассейне, где «всякая зараза плавает», то ли боязнь проявить героизм без санкции старших. Кроме того, не следует забывать, что Брехун — наименее значительное лицо в нашей компании, которого как-то и спасать неловко. Впрочем остальные ведут себя не лучше. Кричать, правда, кричим, но скорее ликующе, чем испуганно:
— Брехун тонет!.. Потом на бетонную стенку вспрыгивает рослый парень в светлых отутюженных брюках, белой рубашке, туфлях. Должно быть, за ним наблюдает его девушка, поскольку всё, что он делает дальше, красиво до невозможности. Четко, как на соревнованиях по плаванию, он приседает, отведя руки назад, затем вонзается в воду «щучкой», хотя при его росте разумнее просто слезть в бассейн. Чудом не вписавшись в дно, выпрямляется, весь мокрый, весь в какой-то дряни, и на руках его тряпично обвисает наш утопленник.
Нервы мои не выдерживают — и я со всех ног кидаюсь домой с потрясающей новостью: Брехун утонул!.. Ну, чуть не утонул! Поступок опрометчивый: выслушав мой сбивчивый рассказ, наверняка оснащенный выдуманными по дороге душераздирающими подробностями, во двор мне вернуться не позволяют. А через некоторое время раздается звонок в дверь. На пороге — дворовые активисты: две вредные тетки («тёханки», как мы их называли) и не менее вредный мужичонка («дяхан»). Но, самое удивительное, сзади из-за их спин выглядывают оробело-сердитые лица пацанов. Никакого свежего греха я за собой не ведаю, но раз пришли, значит что-то натворил.
— Ваш сын, — торжествующе объявляет тёханка, — спихнул мальчика в бассейн…
Всё это настолько невероятно и несправедливо, что от обиды я ударяюсь в самый постыдный рев, чем окончательно подтверждаю свою вину. Несколько дней меня не выпускают гулять, все попытки оправдания пресекаются решительнейшим образом. Действительно, нельзя же врать и выкручиваться столь нагло и бесстыдно! Свидетелей-то — полон двор.
Наконец срок заключения истекает, и мне позволяют выйти из дому. Первым делом нахожу пацанов.
— Сквора! Гусек! Ну вы же видели, что я никого не толкал…
Слушайте, они меня чуть не побили.
— Кто не толкал? Ты не толкал? Я видел! Гусек видел! Ты же по стенке шел мимо
Брехуна — и вот так двумя руками в спину его толканул…
Они не врали. Они были искренне возмущены моей неумелой попыткой заморочить им голову.
Испуганный, сбитый с толку, я тут же постарался забыть эту историю — и правильно сделал, потому что думать о таком, когда тебе всего одиннадцать лет, — это и с ума сойти недолго.
Что же произошло? Думаю, событие воссоздавалось следующим образом. Брехун упал в бассейн. Аримбург убежал. Почему убежал Аримбург? Испугался. Чего? Ну ясное дело, того, что столкнул Брехуна в бассейн. И вот в памяти пацанов складывается ясная, четкая картина — одна на всех: Аримбург идет по стенке и двумя руками изо всех сил толкает в спину Брехуна. Допрашивай их с пристрастием, сличай показания — факт очевиден. Понадобилось прожить жизнь, чтобы понять: любое наше воспоминание — о чем бы оно ни было — строится именно по приведенному выше образцу. Полагаю, что, люди вообще гораздо искренней, чем о них принято думать. Они почти никогда не лгут, просто случившееся отпечатывается у каждого по-своему. И если бы только посвоему! И если бы только случившееся!
* * *
Однажды я спросил Сергея Синякина:
— Серёжа, а вот, скажем, выезжаешь ты на труп. У тебя пять свидетелей. И все они слово в слово показывают одно и то же…
Начальник убойного отдела задумался, но лишь на секунду.
— Ну, значит успели уже друг с другом переговорить, — с уверенностью
профессионала заключил он.
Страшное это дело — коллективная память.
Но и индивидуальная тоже хороша.
Недавно я с умилением напомнил Марине Дяченко, как любовался ее дочкой в колыбельке: вся такая розовая, крохотная…
— А ты разве у нас в девяносто пятом был?
— Да, — отвечаю с гордостью. — Восьмого марта.
— Позволь, но Стаска родилась позже.
Секундное остолбенение.