Ник держал паузу. Искушение было велико. Гордость распирала его. Он сдал этот страшный экзамен. Прежде всего самому себе. Плевать ему на то, что думают все пираты, вместе взятые. Не говоря уже о баранах… Теперь он сам был волком. Матерым охотником. ОНИ только что признали это. Ему предлагали вступить в СТАЮ — именно так вожак назвал свою банду веселых убийц.
Но разве ОНИ не понимали, что такие, как Ник, обречены на одиночество? Он — последний боец сопротивления. Его личная борьба будет продолжаться, пока он жив, и закончится с его смертью. Не останется даже легенды. Все имеет значение только здесь и сейчас…
Он снова медленно обвел взглядом пиратов. Можно было бы, конечно, красиво умереть, забрав с собой еще одного или двоих. Но много ли от этого толку? Задержит ли это следующую Охоту?..
Что подсказывал ему инстинкт?
Жить дальше.
Бороться, но изменить тактику. Разрушать систему изнутри. Втереться в доверие, стать своим среди чужих, подняться как можно выше в иерархии стаи, приобрести влияние, а затем начать резать ИХ тайком и поодиночке. Возможно, для убедительности во время будущей Охоты придется прикончить и парочку ни в чем не повинных баранов. Что ж, цель оправдывает средства. Древние ведь тоже приносили кровавые жертвы на алтари Победы. Нет, он не сдастся.
По-прежнему один против всех. И войне не видно конца.
Алексей Бессонов
ТЕНИ ЖЕЛТЫХ ПОРОГ
…в шестой год эпохи Сэн, когда необычайно ранняя весна заставила мир укрыться пестрым одеялом цветов, по желтой, ведущей в гору дороге неторопливо шествовал крупный мужчина в черном — сведущий глаз безошибочно распознал бы в нем одного из тех монахов-воинов, что, покидая стены своих обителей, каждый год отправляются в путь, ведущий их к покаянию осмысления; и мало какой мудрец, разве что из числа просвещенных, догадается, какими дорогами пустится тот или иной инок.
Наш монах был немолод, седина щедро посеребрила его локоны, собранные на макушке в сложной формы косу. В нем ощущалась сила и спокойное, без тени смирения, достоинство — из-под ризы виднелась рукоять дорогого и очень древнего меча. Он медленно поднимался в гору, вокруг него луково золотились старые сосны, пахло смолой. Неожиданно остановившись, инок поднял голову — далеко в небе занудливой мухой пели моторы королевского воздушного корабля. Монах проводил серебристую сигару долгим задумчивым взглядом, отчего-то вздохнул и продолжил свой путь.
Вскоре он оказался на вершине горы. Сосны здесь были редки. Замерев, монах вперил свой взор в причудливую черно-медную храмовую башню, что стояла на вершине соседней горы; лес на ее склонах был тщательно вырублен, и средь невысокого разнотравья там и сям мелькали многокрасочные островки простых полевых цветов. Тропа, все такая же желтая, петляя, вела к низеньким храмовым воротам — отсюда они казались изящной лаковой игрушкой.
Монах присел на пень, устало вытянул ноги в прочных дорожных сапогах и теперь только увидел, что он не один — в десятке локтей от него, уютно умостившись в складном креслице, сидел перед мольбертом художник: такой же седой, упругий стан выдавал в нем то ли старого солдата, то ли любителя ездить верхом. Он ничуть не походил на тех бродячих маляров, что продают свои работы на рынках и берутся нарисовать ваш портрет за две серебряные монеты — одежды на нем были дорогими, с пояса свисал небольшой кинжал в сафьяновых ножнах. Заметив на себе взгляд монаха, мастер с легкостью поднялся на ноги и приветствовал своего невольного гостя коротким элегантным поклоном.
Инок ответил ему тем же. Поглядев — не без любопытства — на холст, он на секунду широко раскрыл глаза и, вдруг отчего-то смутившись, зашарил рукой на груди, отыскивая свою привычную трубку с длинным янтарным мундштуком. Работа была великолепна. Кисть мастера, неведомым образом сочетая в себе лаконичность с некоторой небрежной даже размашистостью, запечатлела кривые ветви сосен, песок и дальше — гору, покрытую цветами. Тропа показалась иноку ожившей… он кашлянул и поднял голову, встретив понимающий, но спокойный, без тени самодовольства, взгляд художника.
— У вас прекрасная рука, — произнес инок тихим голосом, в котором чувствовалась огромная, не забытая еще сила. — Я давно не получал такого наслаждения.
— Покорно благодарен. О, у вас замечательный табак! Был бы счастлив угоститься — здешние сорта, знаете ли…
— Да, это с острова Сирт. Примите, прошу вас.
Художник взял в руки объемистый кожаный кисет, с наслаждением вдохнул густой запах зелья и принялся набивать свою трубку. Инок тем временем продолжал всматриваться в картину.
— Не хочу показаться невежей, однако же, уважаемый мастер, мне непонятно, отчего на вашей прекрасной работе на уместилась храмовая башня…
Ответом ему был негромкий смех.
— Но, досточтимый, — ветерок легко унес небольшое облачко табака, — известна ли вам легенда, связанная с этим
местом, — легенда, породившая новую богиню весны и любви?
— Известна, — коротко кивнул монах. — Собственно, именно поэтому, вспомнив о старых страстях, я и пришел поклониться ей. В память…
— Гм…
Художник негромко кашлянул, посмотрел на лицо своего собеседника, изборожденное ранними, не по годам еще, морщинами, и продолжил:
— Если вы помните, то когда-то здесь, на этой горе, жила молодая отшельница, давшая обет смирения. Люди долины носили ей еду, она держала каких-то коз… и вот однажды, весной, на эту гору поднялся молодой воин, раненный в недалеком бою. Он умирал.
— …а она не могла принимать его у себя, — глухо отозвался инок, — и все же ее сердце дрогнуло, и отшельница оставила юношу в своей хижине. И, полюбив ее, он совершил чудо — он выжил… а потом она родила сына. И с тех пор мрачный, голый холм каждую весну покрывается цветами. Насколько я знаю, сюда приходят бесплодные женщины и те, кто несет в своем сердце неразделенную любовь. Но почему храм?..
Мастер ответил не сразу. Некоторое время он смотрел на прекрасный пейзаж, открывавшийся перед ним.
— Видите ли, досточтимый, — тихо, в задумчивости, проговорил он, — храм все считают жилищем этой юной богини, так? А я рисую не жилище, я рисую ее саму — в этих цветах, в этом чуде жизни, возникающем каждый раз, когда солнце превращает холод и мрак в свет и нежность.
Инок застыл, пораженный услышанным. Перед его мысленным взором вдруг встала целая вереница образов — тех, что он давно уже считал погребенными в пыли собственного сердца. Он поднял глаза к небу и глубоко вздохнул; а потом, встав, низко поклонился художнику, оправил на себе пояс и, не говоря ни слова, зашагал прочь.