Уже в течение нескольких недель я собираю экспонаты по всему миру. Изумительную керамику, захватывающие дух фризы, величественные памятники, а бесчисленным количеством картин заполнены уже все коридоры Музея. Брейгель громоздится на Босхе, Босх на Дюрере. Я собираюсь взять всего понемножку на ту звезду, к которой я направлю свой корабль, чтобы можно было в полной мере представить себе, как это все когда-то выглядело. Я собираюсь присовокупить к этому голограммы рукописей «Гордости и предубеждения» Джейн Остин, «Мертвых душ» Гоголя и «Гекльберри Финна» Марка Твена, партитуры девятой симфонии Бетховена, а также диккенсовских писем и речей Линкольна. Я бы хотел и многое другое взять, но невозможно объять необъятное. Я должен удовлетвориться хотя бы этим.
Поэтому я ничего не беру из фресок потолка Сикстинской капеллы. Вместо этого я вырезал два фрагмента из «Страшного Суда». Мои любимые: душа, внезапно осознающая, что она осуждена, и содранная кожа, на которой Микеланджело изобразил самого себя.
Беда только в том, что эта фреска очень тяжелая! Вес, вес, вес — это единственное, о чем я теперь думаю. Даже Леонардо, который ходит за мной по пятам, повторяет: «Вес, вес, вес!» Это слово удается ему лучше всего.
Что же мне выбрать из Пикассо? Конечно же, живопись, но я обязательно должен взять «Гернику». А это снова дополнительный вес.
Я отобрал несколько изумительных образчиков русской бронзы и чаш эпохи Мин. Взял деревянную лопаточку из Восточной Новой Гвинеи — она покрыта маслом и изысканной резьбой (использовалась при жевании бетеля). У меня есть прекрасная алебастровая фигура коровы из Древнего Шумера. И потрясающий серебряный Будда из Северной Индии. Я собрал несколько африканских медных фигурок — настолько изящных, что они могут посрамить и Египет и Грецию. В Бенине я отыскал резной сосуд из слоновой кости, на котором изображен Христос на кресте, и «Венеру» из Виллендорфа.
У меня есть миниатюры Гольбейна, сатирические гравюры Хогарта, ксилографии Хиросиге и Такамару — на чем же мне остановиться? И как выбирать?
У меня есть страницы из Библии Гутенберга, примитивность печати которой создает ощущение рукописи; у меня есть печать Сулеймана Великого — каллиграфическая эмблема, стоявшая на всех его царских эдиктах; у меня есть свитки иудейских Законов, изысканность письма которых затмевает даже сияние бриллиантов, которыми инкрустированы стержни, поддерживающие их.
У меня есть коптские ткани VI века и валенсианские кружева XVI века. У меня есть величественная краснофигурная ваза из морской колонии Афин, и деревянная ростра с фрегата из Новой Англии. У меня есть «Обнаженная» Рубенса и «Одалиска» Матисса.
Я беру китайский учебник по архитектуре, который, на мой взгляд, никогда не был оценен по достоинству, и макет дома Ле Корбюзье. Я бы хотел взять одно здание целиком — а именно Тадж-Махал, но приходится удовлетвориться жемчужиной, подаренной Великим Моголом той, ради которой он воздвиг несказанную по красоте усыпальницу. Эта жемчужина красноватого оттенка около трех с половиной дюймов в длину имеет форму груши. Потом ею каким-то образом завладел китайский император, оправивший ее золотыми листьями, усеянными жадеитами и изумрудами. В конце XIX века она была продана где-то на Ближнем Востоке за смехотворную сумму и, в конце концов, оказалась в Лувре.
И орудия: каменный топорик — первое изделие, изготовленное человеческим существом.
Все это я сложил неподалеку от корабля, но пока еще ничего не рассортировал. Потому что тут я вспомнил, что ничего не взял из мебели, декоративного оружия, гравировок по стеклу…
Надо торопиться, торопиться и торопиться!
Покончив со сборами, я взглянул вверх. На солнце появились странные зеленые пятнышки, а по всей его окружности расходились оранжевые протуберанцы. Похоже, конец наступит еще быстрее, чем ожидалось. Именно эти симптомы гибели предсказывали астрономы.
Стало быть, мои сборы подходили к концу, и отбор нужно было закончить меньше чем за день. Тут внезапно выяснилось, что мне еще раз придется вернуться в Сикстинскую капеллу и все-таки заняться потолком, так как весь мой Микеланджело оказался слишком тяжелым. На этот раз я вырезал сравнительно небольшую деталь — палец Творца, вдыхающего жизнь в Адама. Еще я решил прихватить «Джоконду» да Винчи, хотя Беатриса д'Эсте мне больше нравится: улыбка Моны Лизы открыта всему миру.
Из всех эстампов я выбрал лишь один — Тулуз-Лотрека. Бросил «Гернику»; вместо нее Пикассо представлен несколькими картинами из «голубого» периода и одной потрясающей керамической тарелкой. Я выбросил «Страшный Суд» Гарольда Париса из-за его непомерных размеров, оставив лишь «Бухенвальд No 2» и «Куда мы идем?» И почему-то в спешке я прихватил довольно много иранских кувшинов XVI-ХVII веков. Пусть будущие историки и психологи объяснят, чем был продиктован выбор: сейчас уже ничего изменить нельзя.
Мы летим к Альфе Центавра, на которой окажемся через пять месяцев. Интересно, как она нас примет со всеми нашими сокровищами? Я чувствую себя неизъяснимо счастливым. Не думаю, что это вызвано тем, что мне, человеку малоодаренному и не преуспевшему в области искусств, уготовано столь почетное место в истории — своеобразного Ноя в эстетике.
Нет, все дело в том, что я организовал свидание прошлого с будущим, и у них будет возможность, наконец, договориться. Только что Леонардо кинул мячик в экран наблюдения, и, проследив за ним взглядом, я увидел, как взорвалось наше старое солнышко. И глядя на то, как оно апоплексически раздувается, я заметил: «И к собственному изумлению я нахожу, что в разгар смерти, я, наконец — наконец — воистину живу!»
Чисто человеческая точка зрения
— Ну что за дорога! Что за подлый, отвратительный, слепящий дождь! И что за нелепое, невероятное поручение! — Так яростно ругался Джон Челленджер, обращаясь, по-видимому, к запотевшему ветровому стеклу, с которого «дворник» монотонно стирал капли дождя. Он пристально вглядывался в мутный треугольник стекла, пытаясь разобрать, где кончается разбитая деревенская дорога и начинается перезрелая осенняя растительность. Медленно продвигающиеся по обочинам люди были настроены явно враждебно, но мысль о том, что предстоит свернуть на проселочную дорогу и ехать по совершенно забытым богом и людьми местам, была невыносима. В глубине души он надеялся, что до этого не дойдет.
Что за поручение!
— Взгляните с чисто человеческой точки зрения на эту охоту на вампира, — напутствовал его Рэнделл. — Все остальные агентства будут подавать материал, опираясь на деревенский быт, разглагольствуя о средневековых суевериях в нашем атомном мире. Что за тупицы! Старайтесь избежать этого. Найдите какой-нибудь оригинальный жалостливый подход, выплачьте тысячи три слов. Да, денег расходуйте поменьше — этой хитрой деревенщине непременно захочется обжулить городского простачка! И вот, оседлав свой конвертибль, он едет туда, где жили его бабушки и дедушки и где никто не разговаривает с незнакомцами, «особливо сичас», когда вампир «уже порешил троих». И никто не назовет даже имен этих троих, а Рэнделл забросает его телеграммами, требуя прислать хоть какую-нибудь информацию.