Он надеялся, что гнетущая темень вскоре выветрится из души. Но надежда не сбылась. На послеобеденном ротном разводе, перед тем, как караулу и ротному наряду идти спать до заступления на дежурство, он вздрогнул, неожиданно вспомнив слова ветра из той, первой ночи: «Он придёт к тебе ночью» — и представив себя одиноким на посту. «Одна ночная смена, — прикинул он, — с двенадцати до двух. Потом еще с шести до восьми, но это уже утро, после третьих петухов, а к восьми почти светло. Значит, важно отстоять с двенадцати до двух».
Время от развода до подъёма в караул тянулось медленно и пусто. Спать Александр не мог, закрыл глаза и так лежал, готовясь встретить неизвестное. Мысль понесла его в прошлое, и с необычайной яркостью он вспомнил вдруг родителей, младшего брательника Мишку… свой родной двор — полудеревенский двор на самой окраине города, с сараями и железными гаражами, голубятнями и развешанным на верёвках бельём — вспомнил летнее утро, раскрытое окно, от комаров затянутое сеткой, радостный, горластый петушиный крик. Ещё ночная свежесть, но уже совсем светло, через несколько минут солнце выкатит на небосвод из-за таёжной сопки — новый день, смеясь, идёт навстречу миру.
И снова, как тогда, хлестнуло пламя гнева! Александр помянул «сукиных детей» — тех, кто взял его под колпак и тянет, гад, тянет! — стараясь оттащить от своих, от дома, от двора, от июньских рассветов — от всего мира, такого прекрасного, в котором у него, у Александра, всё впереди!..
Ну нет, не ждите, — в который раз пригрозил он неизвестно кому.
— Такому не бывать! — И стал решительным. Готовым к встрече. — Посмотрим, кто кого!.. От мыслей этих на душе становилось уверенно и гордо, и он приободрился. — Посмотрим!
На первую свою смену, от восемнадцати до двадцати, Александр вышел предельно собранным и напряжённым, как боксёр на ринг, так что сменяемый им часовой третьей смены предыдущего караула, из молодых, с некоторым опасливым даже удивлением покосился на застывшее недобро лицо старослужащего; сказать, впрочем, ничего не отважился. Приняв пост, Александр ходил как положено по раскисшей широкой дороге между рельсами складской ветки и хранилищами, приземистыми кирпичными ангарами. Темнело. Вздыхал ветер, путаясь в берёзовых и осиновых кронах, с низкого неба слетала вдруг мельчайшая дождевая сыпь, дальняя каёмка леса почти потерялась в сумеречном тумане. Пахло сырою древесною корой, близким ночным холодком, осенью. Слабенько, но ощутимо тянуло креозотом от железной дороги. Иногда там с грохотом и гулкими надрывами сирен пролетали поезда: электровозы веерами разметали искры с проводов, лязгали сцепления вагонов, и ещё долго после того, как исчезал из виду хвост состава, слышался затихающий колёсный перестук. Иной раз, жужжа, проносилась дрезина с путейцами в оранжевых жилетах, а то вдруг работники станции начинали переругиваться друг с другом по громкоговорящей связи… Жизнь бурлила, и от этого было легче. Говоря правду, Саша чувствовал себя довольно неуютно. Так и подмывало оглянуться. Он оглядывался. Ничего. Сумерки сгущались, тревога усиливалась. Снова сыпанул дождичек: капельки мелко усеяли воронёную сталь автоматного ствола, Саша услышал их шорох о капюшон плащ-накидки. По деревянной лестнице, поскрипывающей под ногами, взобрался на караульную вышку у железнодорожных ворот. Тревога росла, и ничего тут было не поделать.
Сверху обзор был получше. За жёлтым зданием насосной стала видна ограда резервуарного парка, в лесных его массивах, напрягши зрение, ещё можно было разглядеть пузатые бочки ёмкостей с топливом. Ветер пошевеливал верхушки елей и берёз. Сердце не было спокойно.
На противоположном конце маршрута, за тупиковой насыпью железнодорожной ветки, имелась вторая вышка, точь-в-точь такая же. На ней когда-то, лет десять тому назад, застрелился часовой. За годы история эта, передаваемая устно из одного солдатского поколения в другое, стала легендой части, исказилась, что-то утратила, обросла вымышленными и нелепыми подробностями, и теперь, конечно, уже невозможно стало разобрать, что в ней правда, а что нет. В части не осталось ни одного из солдат и офицеров того личного состава, и разве что два-три гражданских служащих да кое-кто из старых местных прапорщиков могли вспомнить ту далёкую ночь (это случилось под утро, тёплой и звёздной июльской ночью, в полнолуние), а дело, возбуждённое тогда по факту самоубийства, давно пылилось где-то в архивах военной прокуратуры. Из всего того, что разносила солдатская молва, истиной сейчас, пожалуй, оставалось лишь то, что рядовой Николаев без малейших видимых причин, без нервных срывов и конфликтов, без всяких объяснений и записок приспособил ствол автомата к правому виску и нажал на спуск. Всё же прочее: разговоры о том, что часовым первого поста по ночам в завываниях ветра чудится едва уловимый человеческий голос, доносящийся откуда-то издалека; что иногда лестница и пол той вышки потрескивают так, как будто кто-то ходит по ним; что как-то в сентябре того года, ночью, на караульном коммутаторе раздался звонок, и взявший трубку начальник караула услышал бессвязные истерические выкрики часового, поднял караул «в ружье», а дежурный по части, не желая замыкать ответственность на себе, принялся названивать командиру домой, а начкар, примчавшись с двумя бойцами на первый пост, обнаружил белого, как полотно, часового, которого колотила трясучка и который кое-как доложил, что во время движения по маршруту им было замечено, как между тридцать пятым и тридцать шестым хранилищами мелькнула какая-то тень, и, подойдя поближе, шагах в пятидесяти от себя, у стены тридцать шестого он увидел человека в летнем солдатском хэбэ, и в человеке этом, к ужасу своему, признал мёртвого Николаева, и тот как будто бы стоял спиной, а потом начал медленно поворачиваться — и потерявший рассудок караульный бросился бежать; и уж тем более, что всякий раз в ночь с восьмого на девятое июля, в ту ночь, в четыре тридцать утра та вышка сама собою начинает скрипеть, раскачиваться и трястись, словно хочет сбросить с себя нечто, и что потом видны расшатанные, торчащие гвозди — всё это, ясно, была суеверная чушь, болтовня, которой так хорошо почесать языки поздним вечером в тёплой уютной казарме, когда за окнами тьма и непогода, и вся эта вздорная жуть приятно постёгивает сердце, как досыпанный в суп перец пощипывает нёбо и язык.
Конечно, всё это были выдумки. Александр провёл половину своей службы на первом посту и ничего не слышал и не видел, никаких скрипов, голосов и теней. Правда, в ночь с восьмого на девятое июля стоять ему не доводилось, но он был совершенно уверен, что ничего бы не случилось. Он не боялся ничего. Он бывал по ночам и на той вышке и не видел там никаких проступающих кровавых пятен, не чувствовал дыхания сзади — блуждали и такие слухи; он ходил по маршруту, заглядывая в самые тёмные, неосвещенные углы, и был спокоен, и ничего кроме. Он не боялся.