– А теперь, – сообщил он, наклонившись над моим лицом, когда я уже лежала на каменистой киршагской земле, – ты узнаешь, как это приятно – быть утопленной в песке.
Поднял голову, оглядел пленных и проговорил, все так же гадко усмехаясь: – Объясним княгине, как это бывает? Кто из бывших моих верных слуг покажет своей новой госпоже, что ее ждет? Ну, Сонька, давай с тебя начнем.
– Бедная Сонька-то тут при чем? – рассердилась я. – Ты же меня пришел топить? Ну так и топи!
– Не спеши, княгиня, – захохотал Георг. – Экая прыткая. Сначала полюбуйся – тут есть чему любоваться! Вяжите Соньку посредине длинными веревками, чтоб потом вытащить можно было. Надо ж княгине узнать, какой она сама смотреться будет после купания-то!
Меня знобило. То ли от холода, то ли от напряжения. Ну Соньку-то зачем?.. Она ж из антов, может, потом перековалась бы под нового хозяина? Не так уж она была ко мне близка, чтоб умирать со мной, небось обошлось бы без навьей истомы…
– Раз, два!
Связанную Соньку раскачали за руки, за ноги и швырнули с обрыва в безмятежное сияние Киршаговой пустохляби.
– Княги… – только и успела выкрикнуть она напоследок. Невесомо-легкие песчаные волны, шаловливо расступившись, тут же сомкнулись без всплеска над ее запрокинутым, белым от страха лицом.
Я в ней ошиблась Моей смерти ей было не пережить Она все равно бы умерла почти сразу после меня Сама. Так или иначе. Но, может, все-таки лучше иначе, чем так – захлебнувшись в песке?
– Ну, уже можно вынимать? – весело спросил у меня Георг.
Я прекрасно знала из его фантазий, какое зрелище меня ждет. Но одно дело – через чье-то восприятие, а другое – увидеть самой.
Обвисшую Соньку, как чудовищную дохлую рыбину, выволокли на берег, Рот ее все еще был распахнут, но вместо слов из него сыпались только белые чистые песчинки.
– Вот так и ты будешь лежать! – похохатывая, объявил мне Георг, – А внутри у тебя будет…
Он коротким резким движением рассек ножом грудь мертвой служанки – через ребра, до легких. И оттуда, вместе с горячей еще, алой кровью, потекли струйки все того же песка. Они весело искрились на солнце, их было много, очень много – легкие бедной девушки были битком набиты киршагским песком.
– Гляди, княгиня, гляди! – иезуитски поворачивал мою голову к мертвой Соньке Георг, заставляя смотреть, – Будешь, как она, задыхаться, будешь ртом воздух хватать! А воздуха-то того и не будет, один только песок. Ужо надышишься им!…
Кавустовское подлое торжество было столь мерзким, что даже некоторые из лыцаров его сотни не выдержали, отвернулись. И один из отвернувшихся увидел.
– Георг! – закричал он – Всадники! От Киршагского кремля скачут!
– И что? – презрительно спросил Георг, с неудовольствием прерывая сцену своего торжества.
– Надо бы отступить к лесу, – неуверенно предложил все тот же лыцар. – Неудобно здесь оборону держать…
– Ладно, – согласился Георг, – Только сперва утопим княгиню. Вяжи ее!
Всадники и правда быстро приближались. Я уже видела даже жидкий пыльный шлейф, остающийся после конских копыт в хрустально-чистом воздухе – Быстрее давай! – заторопился Георг, – Посередке обязательно! За эту веревку и будем вытаскивать! Я непременно должен увидеть, что она сдохла! Что точно сдохла, что навсегда!
Меня грубо, больно ухватили чьи-то железные пальцы, далекий четкий горизонт вдруг ушел вниз. Потом вверх. Снова вниз. Меня раскачивали
И вот никто уже не сжимает мои лодыжки, не стискивает плечи. И я лечу – легко, свободно! И думаю только об одном: не дышать! Ни в коем случае! Не доставить Георгу счастья видеть мой труп, накачанной песком!
С чего вдруг такое упрямство? Но я выдерживаю. Не дышу. И улетаю в темную, совершенно мне не сопротивляющуюся глубину.
Солнечный, разноцветный мир исчезает. Прекращает свое существование. За моими закрытыми веками – там, снаружи, наступает непроглядная, бесконечная чернота. В которой нет печали, нет тоски, нет горя – нет жизни.
Последнее, что я могу еще ощутить, – покалывание мелких киршагских песчинок, щекотно обволакивающих мое лицо.
Но потом и это временное неудобство растворяется в черном небытии…
Часть 2
НИЧЕГО НЕ СКЛЕИВАЕТСЯ
Случается, что люди умирают, и на том все кончается. Но у меня-то было по-другому! Мне все время что-то мешало.
Сначала – постоянный, непрекращающийся шелест. Он никак не давал сосредоточиться на смерти, принять ее прекрасную безмятежность.
Потом (через пять минут или через пятьсот тысяч лет?..) к шелесту добавилось беспокойное хождение – из стороны в сторону, туда-сюда. Кому-то очень не сиделось на месте, и я не могла понять – чего ему не сидится?
Суета! Суета сует и всяческая суета. А я так надеялась от нее избавиться!
Вообще-то это легко сделать – стоит только избавиться от самой себя. Отступить в сторону – и темнота сразу сомкнется вокруг, а ты – та, которая осталась, после того как я ушла, – так и будешь лежать. Неподвижно и ненужно. Потеряешься в этой темноте. И больше не найдешься никогда. <
«Никогда» – какое сладкое слово.. Но его тоже не будет. Оно тоже потеряется в темноте вместе с тобой – никому не нужной, оставленной и забытой.
Но отступить от себя мне тоже не удается. Меня снова тревожат. И уже не просто беготней вокруг. Меня хватают! Волокут! Целых десять минут. Или сто тысяч лет – не знаю точно.
Я не сопротивляюсь. Может быть, если не сопротивляться, то все закончится само собой? И меня оставят наконец в покое?
* * *
Вокруг темнота. Получается, я все-таки не умерла, если могу судить о темноте и свете?
Но мне ведь нельзя дышать! А я – дышу!
Пораженная этой мыслью, я вскакиваю на ноги и больно ударяюсь головой. Здесь, оказывается, низкие потолки…
Я протягиваю руку вверх и осторожно ощупываю холодный неровный каменный свод над ушибленной головой. Вернее, над не ушибленной спиной.
Стоять можно. Но только согнувшись в три погибели. А стоять так очень неудобно, и я опускаюсь на корточки, а потом и вовсе присаживаюсь.
Поверхность, которая подо мной, – ровная и теплая. К ней приятно прикоснуться ладонью. А еще приятней – распластаться на ней и лежать, лежать отдыхая. Не так ли я и пролежала все это время?
Мысль о лежании, о миновавшей меня смерти едва не подкидывает меня снова вверх, как пружину. Но воспоминание о твердом потолке оказывается сильнее, и я ограничиваюсь тем, что негромко ахаю в недоумении. И теряюсь в догадках, пытаясь понять: что же со мной произошло?
Но теряюсь сидя. О том, что это лучше делать все-таки сидя, свидетельствует и отзвук моего аханья —короткий и… никакой. Из чего сам собой следует вывод, что обретаюсь я в весьма небольшом помещении. Где о беге, прыжках в высоту– равно как и в длину, – а также о прочей легкой атлетике лучше забыть.