— Все не так, — шептала Ника, точно в забытьи. — Совсем не так… О, боже! Как прекрасно…
Питирим отпрянул на секунду — силясь разглядеть ее лицо, понять…
— Но что — не так? — почти что с ужасом спросил он. — Почему — не так?
— Нет-нет, хороший, все — прекрасно. Я ведь о другом… Не обращай внимания. Ну, не боишься больше? Успокоился, да? — она нежно провела ладонью по его лицу, по волосам. — Иди сюда. Все хорошо… Иди!
С какой-то лихорадочной поспешностью, словно страшась, что это волшебство сейчас закончится, исчезнет, так и не начавшись толком, он сорвал с себя одежду, кинулся под одеяло, крепко прижимаясь к Нике, гладя резко-страстными движениями ее спину, бедра, ощущая мягкую живую плоть ее груди и то тепло, что разливалось во все стороны от крепкого, податливого, ждущего безмерно холмика пониже живота, потом внезапно вновь вскочил и принялся все тело Ники жарко, исступленно целовать. Затем приник к ней, сгреб в охапку, обнимая — сразу всю, — и было светлое блаженство, счастье и восторг, когда он проникал в нее и бережно вздымался, и кружился вместе с нею, и летел, и падал, и паденье длилось долго, бесконечно долго, сладкая, мучительно-пронзительная невесомость, так что Ника вдруг тихонько закричала и забилась вся, сжимая его голову обеими руками, осыпая поцелуями, а он стонал от упоенья и ни думать, ни мечтать, ни вожделеть уже был попросту не в силах… А потом они лежали рядом, быстро и безостановочно друг друга гладя и лаская, иногда их пальцы, проходя невидимыми траекториями, неожиданно соприкасались и переплетались на мгновенье, и едва заметно, с благодарностью сжимались… Тишина, наполненная радостным успокоением… Они молчали, да и, собственно, о чем еще им было говорить в те бесконечные, волшебные секунды, и без слов все было ясно, все понятно…
— Жарко… — вдруг шепнула Ника. — Я не знаю… Приоткрой, пожалуйста, окно. Чуть-чуть.
Он встал и, прежде чем она успела возразить, зажег торшер у изголовья. Первое, что ему бросилось в глаза, — был стол. А на столе в изящной тонкой рамке он увидел фотографию, давнишнюю, любительскую, но — объемную, как и положено, цветную. И на снимке был — он сам. Вернее, Левер — молодой, смеющийся, довольный… Он глядел на Питирима — озорно и добродушно: мол, хороший ты, голубчик, парень, да и я, учти, — не промах… Страшный раскаленный гвоздь вонзился в сердце, так что все на миг померкло и предательски поплыло от ужасной боли, но потом гвоздь вынули, и Питирим рывком вздохнул. И повернулся к Нике — медленно, согнувшись, как старик…
— Вот потому я и просила поначалу свет не зажигать. Я ведь должна была убрать — забыла. А когда входили, вспомнила. — Она лежала бледная, потерянная, кажется, готовая к любой, самой кошмарной сцене. — Извини. Я понимаю…
— Ничего-то ты не понимаешь, — произнес совсем беззлобно Питирим. — Накинь-ка одеяло, я окно раскрою.
Он легонько, будто ободряя, улыбнулся ей, настежь распахнул окно и снова сел на край кровати, низко опустивши голову. Изрядный холод и ночная сырость залетели в комнату и разом закружились, донося снаружи терпкий запах леса и чуть слышное монотонное, осеннее шуршание ветвей.
— А ну-ка ляг! — сердито приказала Ника. — Еще не хватало, чтоб ты простудился.
Он залез под одеяло, машинально отстраняясь от нее, стараясь не задеть своим холодным боком.
— Вот как… Значит, Левер жил на Девятнадцатой? — спросил он глухо.
— Значит, жил, — ответила она натянуто-спокойным тоном, неотрывно глядя в потолок.
— Все эти годы? Много-много лет подряд? И все-таки бежал — отсюда?
— Да.
— А почему? Ты не любила?
— Нет, наоборот — любила, очень… Ты же видел снимок на столе. Наверно, если б не любила…
— Ну, а он — тебя? Он, Левер!..
— Он как раз и не любил… Терпел — другое дело. Я-то знаю точно… Он здесь ненавидел — все.
— Тогда… зачем же оставался?
— Есть такая категория людей, которым… ну., не то чтоб нравится страдать, но нравится все время уважать себя за те страдания, что выпадают на их долю. Я называю это: быть борцом на пустом месте… Это может выглядеть значительно со стороны, а если рассмотреть поближе… Он здесь мучился, я знаю. И хотел все время, чтоб мы улетели. Ну, а я так не могла. Я чувствовала: здесь моя работа, здесь — я вся…
— Но если б ты смирилась, согласилась?
— Все равно… Мы б долгое ним не протянули. И разрыв был неизбежен. Но двенадцать лет — ты вдумайся, двенадцать лет! — он жил вот здесь, со мной. Он не любил меня, нет. Я была, по сути, маленьким трамплином, неизбежным и необходимым, от которого он смог бы оттолкнуться и… Да только ничего бы не случилось. Он не понимал, а я-то — видела… И все-таки… надеялась, жалела — и поэтому молчала… — на глазах у Ники задрожали слезы. — Ведь, когда мы познакомилась, я, правду говоря, была наивной, романтической девчонкой… Все за чистую монету принимала, верила ему… Но никогда, ни разу он меня так не ласкал!.. — она вдруг поглядела пристально на Питирима, чуть привстав на локте. — Вот как вышло… Страшно же сказать: сейчас со мною — он, опять! Не могу поверить, что его нет больше — вообще. Родное тело и родное выражение лица… И все-таки — неон. Вернулся кто-то посторонний… Ты уж извини, пожалуйста, что я так говорю, но это правда! И не обижайся. (Питирим понятливо развел руками.) Представляешь, я теперь ведь даже и не знаю, как мне называть тебя… Вот чушь! Собачий бред! Ей-богу… Но когда ты стал меня ласкать, я сразу поняла — не он! Другие ласки, все иное. Как бы объяснить… Нет, не могу. Любимый человек — совсем же рядом, как бы — рядом… И — чужое все, прекрасное, не пережитое… Еще необходимо привыкать, верней, свыкаться с мыслью… Впрочем, надо ли? А?
Питирим лежал, воображая, как у изголовья, на столе, стоит сейчас его портрет (уже — не Левера, теперь — его, и это надо помнить каждую минуту, помнить всю оставшуюся жизнь!), лежал, напрягшись весь, будто сквозь тело пропускали сильный ток. Он как-то в юности такое испытал…
— Ну, кто бы мог предположить!.. Когда я в первый раз увидела тебя — сегодня, я чуть в обморок, ей-богу, не упала. Страшно стало — не то слово.
— А зачем ты вообще мне написала… ну, туда, в больницу? До сих пор не понимаю… Для чего звала сюда?
— Да выключи ты свет, ну, в самом деле! — тихо попросила Ника. Питирим повиновался. — Почему послала приглашение? Не знаю. Точно и не объясню, пожалуй… Это был порыв какой-то, я не рассуждала. Просто, как узнала, что случилась катастрофа и так вышло, захотелось увидать — еще хотя бы раз… в последний раз побыть вдвоем… Я не могла смириться, что его… не стало. (Питирим отметил про себя с невольным удовлетворением и даже с тайным мелочным злорадством: имя Левера она старается совсем не поминать.) — Я, безусловно, эгоистка, непростительно, жестоко поступила. Но иначе — не могла. Еще — хотя бы раз… Я понимала: будет все не так, как раньше, понимала и — не верила. И думать о подобном не хотела. А потом мне вдруг в какую-то секунду показалось, что, возможно, и тебе должно быть страшно тяжело. Другое тело, и другие мысли, и другие отношения с людьми, с самим собой… И я решила: будь что будет! Показалось: у тебя как будто память отсекли. Ты помнишь все, но про другого, прежнего, а нынче у тебя нет ничего — одна надежда… И мне стало очень больно за тебя, тем более что ты… ты сделался, как он. Один исчез, но мог приехать, а другого я не знала, но зато он — был, да, был все тем же для меня… Нет слов, чтоб точно объяснить… Конечно, это было преступлением — позвать тебя сюда!