Вечером он ни с того, ни с сего принялся проповедовать на Королевской площади. Иногда на него находило такое, Высшая сила врубала пророческий дар на полную мощность, его несло, и слова сыпались, как из прохудившегося мешка. Ересь, не ересь, это еще доказать надо, времена теперь другие, но находило э т о, как правило, в самом неподходящем месте.
Фланирующая публика быстро сбилась в толпу, стоило ему лишь открыть рот и выдать первую притчу. Вторая, что-то там про двух мамаш, не поделивших ребенка, вышла особенно удачно, это он сам почувствовал. А о слушателях и говорить нечего. Что они открыли в себе, прослушав притчу, сказать трудно. Но результат был восхитительный.
Купцы и менялы вдруг схлестнулись с патлатыми семинаристами. Бандитского вида подростки, не долго думая, приняли сторону своих вечных патлатых врагов. Гулявшие под ручку с горничными солдаты, вспомнив на чьи деньги они живут, как по команде, побросали подружек, намотали на кулаки ремни и бросились на защиту честных налогоплатильщиков. Меж бьющих, пинающих, кряхтящих, плюющихся зубами и кровью, как водится на массовых народных гуляниях, засновали подозрительные личности, срезая кошельки и выворачивая карманы.
Пророк возвышался над беснующейся толпой и упивался силой собственного слова.
"А еще говорят, что мысль изреченная есть ложь, ? c гордостью подумал он. ? Нет, так мордуются только за правду".
Затянувшийся праздник устного народного творчества, как и следовало ожидать, был грубо прерван появлением наряда городской стражи.
Так славно начавшийся вечерок закончился привычно и убого. Всех, кто мог откупиться, давно отпустили, и в жалкой каморке районного отделения городской стражи остались лишь трое: пьяный до бесчувствия купчик в дорогом пиджаке с напрочь оторванным рукавом, старый вор и Пророк.
Уставшие стражники даже не стали шарить у них по карманам, не то чтобы бить. У стражников были свои понятия о порядочности: со злоcти на скотскую жизнь и общее запустение в государстве попинав задержанного, они считали своим долгом устроить его на недельку-другую на казенные харчи, пусть, мол, откормится бедолага, зря что ли страдал. Такой подход к проблеме гуманизма любви к ним не прибавлял, но уважение, слабое, как луч света в темном царстве, все-таки загоралось даже в самых забубенных душах.
Уже под утро, когда надежда переселиться на полный пансион в городскую тюрьму растаяла, как ночной туман, капитан стражников поставил напротив клетки, где были заперты задержанные, стул и подозвал к решетке Пророка.
- Слышь, Трепач, расскажи чего-нибудь, - сказал он устало.
Пророк послушно слез с нар, откашлялся и начал на ходу сочинять притчу.
Очевидно, в этот час Высшая сила еще спала, все пришлось делать самому. Сначало выходило убого и косноязычно, потом, он понял, что надо не для них и не о них, а только для себя, о себе, из себя. Да и кто он такой, если разобраться, чем отличается от других? Разве что не молчит о том, что бередит всех изнутри, так это от недержания и привычки к безнаказанности. Так, ведь, любой превратится в оратора, только разреши и пообещай, что ничего за треп не будет.
И тогда он вспомнил отца. Долгие прогулки у реки. Запах его любимого одеколона. Каким радостным и умытым казался мир по утрам, когда отец брал его на рыбалку. Вспомнил все сказанное с горяча, вспомнил недоговоренное, вспомнил то, что был обязан сказать, но не успел.
Он представил себе, что успел, нашел время, добыл деньги на дорогу и без выпендрежа, как был ? в рубище, вернулся домой. И какой пир закатил отец в честь возвращения блудного сына. Воображение, подхлестнутое трехдневным голодом, рисовало столы, заваленные деликатесами, целых поросят и баранов, зажаренных до хрустящей корочки, ящики импортных фруктов, бутылки водки и дорогого вина.
Но главное не это, черт с ней, со жратвой. Главное, он успел. Отец еще был жив. Можно было договорить, простить и попросить прощения. Это и было счастьем Блудного сына: успеть, припасть к ногам отца, своим приходом на время отогнав смерть.
Пророк оборвал себя на полуслове, вдруг осознав, что не ему, опоздавшему, навсегда и необратимо опоздавшему, выводить нехитрую мораль этой притчи.
По усталым серым щекам Капитана текли слезы. Он даже не пытался их скрыть. Они сновали по глубоким морщинкам и прятались в прокуренных усах. У дверей навзрыд рыдал здоровяк, уперевшись лбом в древко алебарды. Даже старый вор, финкой ковырявший под ногтями, к концу притчи не выдержал, и уронил голову на колени.
Капитан отбросил ногой стул, распахнул дверь в клетку и сгреб Пророка за шиворот.
- Ты, Трепач... Ты... - Он вдруг ослабил хватку, лицо сделалось беспомощным, как у ребенка, в праздничный день забытого бестолковой мамашей на ступеньках собора. Он шмыгнул огромным перебитым носом, разукрашенным синими, бордовыми и красными прожилками. - Иди домой, Трепач, - сказал неожиданно тихо Капитан, убирая руку.
- У меня денег на метро нет, - прошептал Пророк.
- А у нас, как на грех, получку задержали, - почему-то смутился Капитан. - Вот возьми. - Он выхватил у вора не конфискованную по недосмотру финку. - Продай, купи себе чего нибудь.
- Але, начальник, верни орудие производства! - Вор поднял красные от слез глаза. Вставать не стал, падать ниже.
- Усохни, плесень! - прошипел Капитан, опять становясь капитаном городской стражи.
- Ох, ну как с вами, ментами, жить? - проворчал вор, нагнулся над причмокивающим во сне купцом, юркнул двумя пальцами ему под рубашку и выудил кошелек. - Вот. Только уговор: на троих делим. - Вор встал с обшарпанных нар. - Я с утра этого борова пасу. Что смотришь, начальник? На троих делим, мне же надо хоть копейку в общак положить!
Домой Пророк возвращался, неся в охапке пакет со всякой импортной снедью, накупленной в ночной лавке. Как всякий оголодавший человек, покупки делал лихорадочно и бестолково.
Блок сигарет "Великий император" купил специально для соседа по этажу. Бывший Инквизитор уже неделю собирал бычки в подъезде - пенсию опять задержали. И название сигарет, и сам факт заботы о полоумном, всеми забытом бойце идеологического фронта, должны были стать для Инквизитора приятным сюрпризом.
Пророк шел по еще спящим улицам и улыбался, представляя, как посветлеет лицо одинокого старика, пережившего своего блудного сына.