За это время монахи вынесли еще два трупа — жертв нечеловеческой радости, которая убивает. Их бросают в овраг, где днем и ночью грызутся шакалы. При приближении к ним шакалы разбегаются во все стороны, и тогда кажется, что на дне оврага серо-бурый, копошащийся спрут выпускает свои щупальца, которые по мере удаления рассыпаются в одиночных шакалов.
Кострецов и не думает уходить: он почти не разговаривает со мною, а спит среди бела дня, чтобы набраться сил для ожидающего его ночью счастья, и страшно худеет… Я уверен, что его тоже скоро вынесут молчаливые служители так же, как и других, но ничего не могу с ним сделать! Кроме того, меня удерживает здесь еще другое обстоятельство: я, конечно, не грежу в храме, как другие, а захожу туда лишь на несколько минут, стараясь не поддаваться дьявольским чарам, но я умираю от тоски; видя, что эта девушка — ее зовут Зелла, — убивает себя медленной смертью на моих глазах и ничуть не поддается уговорам покинуть это место.
Как она не понимает, что ее лицо — самое прелестное для меня видение в мире!.. Чувствую, что без нее не уйду, или… или это кончится хуже…
Она — дочь бежавшего из каторги русского, который обосновался в Бухаре и женился там на туземке. Она получила образование в России, где, после смерти отца, вышла замуж за одного из тех, кого теперь называют врагами народа… Муж расстрелян; она томилась в подвалах чека, затем, соблазнившись ее привлекательностью, власть имущие передавали ее друг другу или, вернее сказать — вырывали один у другого…
Бе глаза видели величайшее унижение женщины, ставшей вещью, и теперь она ничему не верит… Хотя… третьего дня, когда я, как полусумасшедший, стоял перед нею и лепетал бессвязные слова о моем желании весь век употребить на лечение ран, нанесенных ей жизнью, ничего не требуя взамен, лишь бы она жила, — тихое участие появилось в ее глазах и она ласково провела рукой по моим волосам… Но, тем не менее, она упорно повторяла — нет!
Кончилось одно — начинается другое… Кострецов сегодня утром не явился домой… Я спросил о нем монаха — тот многозначительно махнул рукой по направлению к оврагу, где шакалы заботятся о погребении мертвых. Неизбежный конец всех, кто приобщился к таинственным чарам сна, заставляет меня действовать.
Я употребил весь остаток средств на покупку у монахов провизии, приспособил под кладь верблюда Зеллы, который до сих пор одиноко бродил у подножья холма. Я сосчитал патроны нагана, — их было семь — те, которые в гнездах барабана. Наган может пригодиться, потому что сегодня, до наступления ночи, я силою увезу Зеллу, а в пустыне появились грабители. О них рассказал сегодня утром до нитки обобранный пилигрим.
Чувствую себя изумительно хорошо; у меня есть ясная цель! Труба жизни гремит в моих ушах!
Я еще заставлю Зеллу полюбить милую землю и все сущее на ней, в том числе, может быть, и… прапорщика Рязанцева!
* * *
Дневник Рязанцева подобран мною на путях беженцев, по пустыням и дебрям устремившихся во все закоулки мира.
На том месте, где я его нашел, — лежало много человеческих костей и кости одного верблюда. Вероятно, все семь пуль прапорщика очень ему пригодились…
Один скелет был небольшой. Судя по дневнику, он может принадлежать Зелле.
Тут же валялась фуражка российского военного образца, аккуратно пробитая пулей. Глядя на нее, я наполнился диким восторгом: как хорошо он умирал за жизнь!
В тот момент, когда я заснул, мне показалось, что меня разбудили; кто-то тыкал мне в шею, в лицо и в нос чем-то холодным. Открыв глаза, я убедился, что лежу в абсолютной темноте и стал ощущать напряженную работу мозга; казалось, в нем с сумасшедшей быстротой вертелись какие-то колеса, которые спешно изготовляли для меня новое мироощущение и серию неизвестных дотоле воспоминаний. Перед самым моим лицом вспыхнули в темени два блестевших фосфорическим светом глаза, и я вновь ощутил холодное прикосновение к подбородку.
До моего слуха доносилось царапанье, словно кто-то скользил ногтями по гладкой поверхности дерева, а затем послышалось падение тела.
Почти в тот же момент витавшая в пространстве мысль включилась в мозговой аппарат, и мне сразу все стало понятно.
Теперь ночь. Я лежу в бревенчатой хижине с черным от сажи потолком, — и поэтому ничего не видно. Кто-то снаружи хотел открыть дверь, но ему не удалось. Светящиеся глаза принадлежат моему верному другу, полуволку-полусобаке Гишторну, который, услышав шум за дверью, старался меня разбудить, толкая мордой, потому что он, как все волки, — лаять не умеет. И теперь надо быть очень осторожным, потому что горная страна на далеком севере, где я живу, — полна скрытых опасностей.
У двери я долго прислушивался, чтобы определить, кто захотел навестить меня ночью, но оттуда не доносилось ни звука.
Тогда, лежа на полу, я внезапно открыл дверь. Это была хитрость: если непрошеный посетитель устремится в открывшуюся пустоту с копьем наперевес и со злыми намерениями, — он обязательно споткнется о мое тело и упадет, а Гишторн найдет путь к его горлу, потому что волк в темноте видит гораздо лучше человека…
За дверью никого не оказалось, но Гишторн прыгнул вперед и с рычанием остановился над темным комком в снегу. Я бросился к этому комку, и… в моих руках со стоном стал извиваться мальчик… Я его узнал:
— Зигмар, что с тобой? Зачем ты здесь?
— Приехали на оленьих санях люди тундр с Замерзшего моря, — стонал мальчик, — те, кто на копья, вместо железа, насаживают кость… Восемь саней — восемь человек… Они подожгли наш дом и в каждого кто выскакивал, посылали стрелу. Они увезли с собой Валгунту и… и меня. Убили старого Валгунта и всех слуг!
— Но ты… ты ведь — здесь?! Чего ты брешешь? — кричал я и, сам того не замечая, так сдавил бедного мальчика, что он застонал пуще прежнего: и все это — из-за того, что в моих воспоминаниях, которые теперь с поразительной быстротой восстанавливала память, — про его сестру Валгунту мне шептал лес, журчали ручьи, гремел водопад Каменного ключа, и облака на небе принимали ее черты…
— Я бежал с дороги… Валгунта приказала. Нас бросили на одни сани; ей связали ноги, а мне — нет… Она и шепнула мне: «Братец, когда будем проезжать мимо обрыва Ворон, — я швырну тебя с кручи: внизу снег глубокий, и ты не разобьешься. Оттуда побежишь к Оствагу и все ему расскажешь, если по дороге тебя не растерзает медведь… Скажи Оствагу, что теперь больше нет отца, который требовал за меня много коней, — есть только люди тундр и Валгунта, которая ждет…» И я шел много часов с разбитыми о камни ногами, — всхлипнул Зигмар, — и все тебе сказал… Пусти меня!