А если вообразить, что где-то существует цивилизация, для которой все живое бесценно; цивилизация, абсолютно невоинственная и не способная сопротивляться напору варваров, не дорожащих своей жизнью… Да разве не сделает такая цивилизация все возможное, чтобы не связываться с окаянной публикой, от которой можно ждать чего угодно?
Не в этом ли причина молчания, которым космос встречает все наши сигналы?
И вот, задав себе такой вопрос, Николай Платонович почувствовал, что не может подняться с кресла.
Дотянулся до телефона, попытался позвонить старинному университетскому товарищу, врачу, но внезапно телефон затрещал под его рукой сам.
— Ваши биотоки шокируют, — произнес металлический голос, поразивший его неуклюжим обхождением со словами. — Сейчас уснете. Потом помогут.
Послышались короткие гудки, и Николай Платонович тут же ощутил, как отступает многолетняя бессонница, голова клонится набок.
…Никогда еще он не просыпался так поздно. Никогда еще не бывало, чтобы профессор Бурцев не помнил, как он очутился в своей постели. Поднялся он с давно забытой легкостью и поразился запаху, стоящему в комнате. Пахло горчицей и почему-то лавандовым мылом, тем самым, которым он умывался пятьдесят три года назад, в первое утро после свадьбы. Своих сновидений профессор, как всегда, припомнить не мог.
И снова звонил надоедливый-то ли детский, то ли стариковский — голос. Монотонно, без интонаций, спросил, не считает ли Лукомский величайшим воином всех времен и народов Хрольва Пешехода. Лукомский, отродясь не слыхавший ни о каком Хрольве, пригрозил милицией и бросил трубку. Болела голова, работать не хотелось.
Признаки плохой формы появились еще по дороге к метро: считая шаги, он два раза сбивался. Хотя, по логике событий, форма могла быть нормальной. Вчерашние опасения оказались напрасными. Электрина хотя и очень поздно, но все же пришла в его комнату. Сцен не устраивала (а он этого смертельно боялся). И только невзначай доложила:
— Он уснул.
А потом вдруг спросила:
— И зачем ты развелся?
Ответить Лукомский не смог: наступил момент, когда он согласно расписанию впадал в сон, — двадцать три часа двадцать минут. Провалившись в привычный колодец сна, он то ли услышал, то ли вообразил затихающий женский голос:
— Поразительные способности… За час — интегральное исчисление. А теорему Геделя он уже зна…
Лукомскому привиделось, будто он, беспрекословно подчиняясь командам металлического голоса, осторожно, любовно помогает никудышному своему директору встать с кресла, укладывает его в постель. А потом выполняет действия, каких наяву не проделывал ни разу в жизни: прилепляет к директорским пяткам горчичники, подносит таблетки и питье, умоляет успокоиться и уснуть. Директор же, размякнув до неприличия, уговаривает его не тратить время, а немедленно бежать к ребенку, который, мол, его, Лукомского, ждет не дождется. А потом будто бы топает он домой по раскисшему снегу, и кто-то, сжалившись, подвозит его на машине, зачем-то снабженной ракетным двигателем.
Еще не избавившись от видений, Лукомский с несвойственной ему осторожностью, стараясь не разбудить Электрину, в полной тьме пробрался в соседнюю комнату и было успокоился, увидев, что Сережа мирно спит, а во сне шевелит руками, собираясь лететь. Но тут он обнаружил у себя на ногах грязные валенки, а в левой руке горчичник, лишился сна и остаток ночи просидел на кухне, изнуряя мозг бессмысленными гипотезами. После такой ночи да еще и очередного дурацкого звонка о работе над формулой не могло быть речи. Поэтому Лукомский даже не рассердился, когда телефон зазвонил снова. Он узнал голос Электрины:
— Ты не возражаешь? Сейчас Сережа придет. Его очень интересует Институт. Он гордится тобой, — добавила женщина и внезапно повторила вчерашний бестактный вопрос: — На кой черт ты развелся?
— Я читал вашу последнюю статью в «Космическом вестнике», — услышал Лукомский, когда после перепалки с вахтером ему удалось-таки провести сына в свой кабинет. Тут же он узнал, что Сереже знакомы и все предыдущие его статьи (где только мальчишка раздобыл эти редкие академические журналы!), и даже дискуссия насчет квадратичной теории известна сыну насквозь.
— Так почему же ты на двойках сидишь? — вырвалось у отца.
— У меня, понимаете ли, замедленная реакция. А Елизавета Дмитриевна, наш классный руководитель, обладает холерическим темпераментом и часто задает переписывать отрывки из книг. Я же органически не способен переписывать дословно — всякий текст нуждается в редактировании…
Лукомский смотрел на него ошалело.
— Я считаю, — продолжал между тем мальчик, — что интеллект развивается в качестве приспособительного механизма у детей с замедленной реакцией. Взять, например, Кольку Королева из нашего двора — ему ничего такого не нужно. Все схватывает на лету, повторяет мгновенно и в точности. Координация движений невероятная.
— А ты пробовал хоть раз поговорить с учительницей или с матерью? — перебил его Лукомский. — Они бы, может быть, поняли, что ты не дурачок.
— Елизавета Дмитриевна не выносит болтунов. Она разговаривает только с родителями. А маме некогда. У нее работа и личная жизнь неустроенная.
В это время снова зазвонил телефон, и Сережа, внезапно утратив важный вид, попросил:
— А можно я трубку подниму?
— Ради бога, — разрешил Лукомский. — Все равно мне на совет пора.
В Убежище Связи, упрятанном в недрах Оранжевой пустыни, затарахтело печатающее устройство. Неуклюжая акустическая система пустилась спешно записывать звонкий мальчишеский голос:
— Объем памяти у вас, видимо, огромный. Поэтому я надеюсь, что хоть вы и машина, но роль интонации оценить сможете. В человеческих языках, а особенно в нашем, русском, очень много информации содержится не в самих словах, а в паузах между ними, в междометиях, в артикуляции. Вам понятны мои термины?
Механический надтреснутый голос-то ли стариковский, то ли детский отвечал:
— Понятны.
— Особое значение имеют словечки, которые, можно сказать, играют роль феромонов. Вы знаете — муравьи выделяют такие сигнальные вещества, чтобы общаться с особями своего вида. Так вот, в языке тоже встречаются этакие словесные феромоны, употребляя которые, человек как бы сигналит: я — свой, я — свой. Нередко их роль выполняют словечки, которые постороннему могут показаться грубоватыми. Они не всегда применяются с целью нанести оскорбление. Например, то выражение, о котором вы спрашивали, — черт побери — может иметь тысячи смыслов. Все зависит от контекста и сообщества, в которое входят собеседники. Чаще всего это просто феромон. Поэтому-то я и понял, что вы машина. Человек никогда не задаст такого вопроса…