— Не надо так нервничать, — посоветовал Приват, — мало ли какие ошибки бывают. Главное — их вовремя осознать, исправить и не повторять.
Валентин Семенович, все еще вздрагивая, нацедил воды и выпил полстакана. Помолчав, спросил:
— Вы что, серьезно?
— Я совершенно серьезно. Ошибка ваша — и вам ее исправлять. Через это надо пройти. Поработаете хоть раз на совесть.
— Я не пойду.
— Будьте благоразумны. Вы что, предпочитаете, чтобы мы вас всю оставшуюся жизнь мучали?
— Да на мне-то вы что повисли? Я-то здесь при чем? Он что, спрашивал у меня, можно ли строить и что строить? Советовался? Нормами хотя бы интересовался? Объявил — и все! И не перерешит, а меня выпрет!..
Выкрикивая это, Лаптев в то же время понимал, что обязан был еще две недели назад убедить начальство либо не затеваться с этим комплексом вообще, либо ограничиться самым минимумом. Тогда все кончилось бы, наверное, тем, что “Сам”, возможно, и выругав Лаптева, избрал бы какой-то компромисс. Но сказать это сейчас, добиваться отмены решения, в выработке которого участвовал и Лаптев, то есть дергать начальство как мальчишек, — это казалось Лаптеву совершенно невозможным.
— Пожалуй, Василий Андреевич прав, — произнес Приват, не отрываясь от лаптевских глаз, — вам уже не дано…
— Можно, я лучше что-то другое? — попросил Лаптев, — может, на Солонцах что-то сделать? Воду? Цветочки? Я могу и деньгами…
— Обойдемся, — бросил Приват и встал, — а шанс свой вы упустили. Наверное, последний.
— А может… Вы сами председателю скажете? А я — я заболел… У меня рак, — и Лаптев для убедительности даже схватился за щеку.
— Рак? Это неплохо придумано… — после паузы странным голосом сказал Приват, — души нет, так пусть хоть тело погрызет…
И начал медленно истаивать в воздухе.
Но вдруг вновь появился и, глядя прямо в перепуганные глаза Лаптева, пообещал:
— Скоро появятся ваши родители… И с ними еще кое-кто… И исчез.
Лаптев подождал, потом снял трубку — намеревался вызвать машину, чтобы срочно ехать в поликлинику. Но оба телефона, и городской, и внутренний, не работали.
Обуреваемый страшным предчувствием, Лаптев бросился к двери. Но ручка, едва он к ней прикоснулся, отлетела, а могучий несокрушимый замок оказался запертым.
Дрожащими руками Лаптев вставил ключ, повернул — и бородка ключа с легким хрупаньем срезалась.
Тогда Лаптев попробовал кричать, затем — стучать в стену кулаками и стулом. Но старые, метровой толщины стены поглощали крик, а на стук в вечно ремонтируемом здании никто не реагировал. Орудуя ножкой разбитого стула как рычагом, Лаптев попытался вывернуть частую решетку, вставленную в окна изнутри, со стороны кабинета. Но стальных прутьев не смогли бы одолеть и трое таких, как он.
Обсосав ссаженную кожу пальцев, Лаптев влез на подоконник и, завернув руку в носовой платок, ткнул в форточку. С третьей попытки удалось, наконец, выбить стекло форточки. Но на улицу просовывалась только кисть руки, а на призывные и жалобные крики никто не отзывался.
Исцарапанный, охрипший, перепачканный известкой, Лаптев сел на пол возле холодильника и заскулил. Потом вытащил початую “гостевую” бутылку коньяка и выхлебал прямо из горлышка, не ощущая ни вкуса, ни крепости напитка.
Вот-вот должны были появиться души.
Лаптев уже не сомневался, что Приват сдержит обещание, и только гадал, кто придет первым: отец, от которого он в свое время отмежевался, или дед Михай, убитый из засады по его, лаптевской боязни предупредить, или те, частично позабытые уже друзья и сотрудники, которым он гадил мелко и крупно, расчищая себе место, выслуживая себе посты…
Бульдозерист СУ-5 Саня Кудрявцев проснулся в приятнейшем настроении. По случаю отгула можно было бы еще и поспать, но организму и так хватило. И хотя, еще не открывая глаз, Саня четко ощутил себя на старенькой раскладушке, тесной для его шестипудового тела, и понимал, что спал он в ковбойке и жестких брезентовых штанах, настроение ничуть не упало. Ночлег во времянке имел и свои преимущества.
Во времянке особенно церемониться было нечего, и скособоченный спичечный огарок Саня бросил прямо в угол.
И вот тут произошло нечто странное.
Крошечный гамачок паутины, видимый только с низкой раскладушки, не подхватил, а вытолкнул огарок, так что тот повис в воздухе и, быстро и причудливо разрастаясь, превратился в высокого худого старика со стриженой седой бородкой.
“Ну вот, — подумал Саня, — с чего бы это?”
Действительно, никаких таких особых причин не находилось. Выпивал он хоть и чаще, чем допускала мать, но куда реже, чем, скажем, его сменщик. И уж во всяком случае не могло произойти такое, чтобы солнечным утром, на трезвую голову, безо всякого вдруг из огарков появлялись старички, хотя бы даже такие чинные и благообразные.
— Вы можете лежать, — сказал старик с резким прибалтийским акцентом, — а я постою.
— А что, места нет? — спросил Саня и деликатно поджал ноги, предлагая старику присесть на край раскладушки.
— Нет, — ответил старик, — в этом нет необходимости. — Тут только Саня со всей ясностью сообразил, что ни по каким правилам, твердо усвоенным им, ничего подобного быть не может. Однако, поскольку Саня, кроме матери, никого не боялся и что-то в закутке души ему успокоительно нашептывало, что все это — просто такой неожиданный утренний сон, он не зашумел, не задергался, а улыбнулся и спросил:
— Вы, деда, из каких будете?
— Из лютеран. Нас еще “прибалтийскими протестантами” при его светлости Витте называли.
И Витте, и лютеране для не слишком прилежного в науках Сани были темным лесом, спросил он как раз о другом, но почему-то ответом удовлетворился. Даже вопросил, с немалою — по своему суждению — подковыркой:
— А что, у лютеран принято так — по утрам в спички лезть?
— Я, извините, выборный, — степенно проговорил старик, — и мне дано поручение.
Слова “выборный” и “поручение” он выговорил особо торжественно, невольно вкладывая в эти привычные для современного уха слова немалый и как бы обновляющий их смысл.
— А мать говорила, — вдруг вспомнил Саня, — что прадед у меня тоже из латышей был.
— Твоя мать есть дочь моей дочери, — подтвердил старик, явно не припомнив слово “внучка”.
— Так я ее позову, это мигом, — решил Саня и даже сбросил ноги с раскладушки.
— Не надо. Мы с нею незнакомы, иона испугается. Женщины многого боятся.
Саня подумал, что мать, с посторонними и впрямь иногда робкая, испугается и расстроится, и согласился: