— Да погоди ты со своим “козлом”, — окрысился Воднюк, — хочется не хочется, а работать надо. Скоро панели возить начнут. Мало ли! Мне тоже, может, сейчас одну бабу поуговаривать хочется, чем пятерых мужиков.
— Ну и катись к своей бабе, — отрезал дядя Коля и сплюнул Воднюку под ноги.
Саня хохотнул, и все настороженно замолчали.
— Вот что, орлики, разговоры разговорами, а есть еще такая штука, как производственная дисциплина. И субординация. Я приказываю, а вы исполняете. Вот будет перекур, тогда и поболтать можно. Ишь ты! Да если мы будем делать то, что хочется и нравится, то живо все производство развалим! Давайте-ка по машинам, за дело, а я уж позабочусь о том, чтоб вашим детишкам на молочишко перепало.
И пошел к воротам.
Но никто не сдвинулся с места, только Саня, посвистев, пожевав папиросу, поковылял вслед, не то чтобы так уж передразнивая, но все же несомненно пародируя Воднюка.
Иван Карпович чувствовал, что по непонятным причинам ситуация выходит из-под его контроля. А надо было спешить, надо было застолбить успех, не дать тресту усомниться в его, Воднюковской, дееспособности. Что с того, что работы не стал начинать Кочергин и вообще какой-то странный тон был у руководства? Сейчас, когда удалось, а Воднюк был уверен, что его тактика сработала — спихнуть одного и появился шанс, что Хорьков может и сам уйти досрочно, надо было торопиться. И вдруг неожиданное препятствие! Вникать в причины Воднюк не счел нужным, а просто разозлился и потерял осторожность:
— Учтите, это вам даром не пройдет. Вышли на работу — так нечего торговлю квасом разводить! А не хотите работать, зажрались — так другим не мешайте! Я на вас управу живо найду! Посмотрю, как вам за насосную наряды закрывали — досчитаетесь? Еще как! А теперь — нечего стоять. Заводи моторы, освобождай ворота!
— Слушай, — подскочил к нему побелевший Реваз, — ты что, русского языка не понимаешь? Сказали тебе: нельзя работать здесь!
— А что ты мне “тыкаешь”? Порядка не знаешь? Заводи машины, я сказал! — И, оттолкнув щуплого Реваза Григорьевича, Воднюк сам полез в кабину бульдозера.
Вскочив на трак, он занес было ногу, но ступить в кабину не успел. Железная ручища Сани, как тисками сжав щиколотку, в одно мгновение сдернула Воднюка на землю. Вскочив на ноги и еще не понимая, что дело здесь проиграно окончательно, Воднюк слабо, по-бабьи, мазнул Саню ладонью по щеке.
В следующую секунду он с расквашенным носом очутился в канаве. Но, пожалуй, самым горьким было не боль от удара, не жжение в колене и даже не вонючая жижа канавы, а выражение пяти пар глаз.
Зажав ладонью нос, перепачканный и обмякший Воднюк выкарабкался из канавы и, позабыв о “Волге”, бочком, бочком засеменил прочь. Бригада провожала его взглядами, а затем все разразились хохотом. Отсмеявшись, дядя Коля сказал:
— Я так понимаю: раз “Волга” стоит, грех не покататься. — Поехали со мною, — кивнул он Ревазу и Кирилюку.
— А чего не все вместе? — обиделись оставшиеся.
— Останьтесь пока. Покурите. Мало ли что, а, Сань?
— Годится, — кивнул Саня. А Кирилюка спросил: — Вы-то куда?
— В трест. Надо с Егорычем потолковать.
Хорьков, как добрая треть администрации “Перевальскпромстроя”, жил в старой пятиэтажке без лифта. Дома эти назывались в свое время “хрущобами”, потом никак не назывались, а квартиры, в зависимости от числа комнат, “пеналами”, “трамвайчиками” и “распашонками”. У Хорькова был “трамвайчик”. Квартиры эти по планировке устарели за несколько десятилетий до своей постройки, но являли, по своей простоте и функциональности, образец той самой реальности, которую не любя терпел Виктор, считал неизбежной, а потому и необходимой.
Тринадцать ступенек — площадка. Еще тринадцать — еще площадка. Четыре двери здесь — четыре на следующем, и так далее.
Виктор бывал у Хорькова, и не раз, хотя никакой особенной дружбы у них быть не могло. Так, заезжал проведать, когда Хорьков хворал. Правда, и не тяготился необходимостью выпить чашечку чаю с ним самим и его женою.
Четвертый этаж. Кочергин позвонил, толкнул дверь — открыто, окно было тоже распахнуто, но из-за безветрия в комнате некурящего Хорькова круто застоялся табачный дым.
Дымили Маркин, расстегнутый, лохматый и, как всегда в подпитии, еще больше похожий на медведя, и Федунов, крепко полысевший брюнет того же вышесреднего возраста, что и Маркин.
Виктор знал, что Егорыч живет рядом, в соседнем подъезде, и что у них с товарищем Федуновым давнее, бог весть с каких лет, то ли знакомство, то ли дружба, но вот увидеть всех троих вот так за рюмкой коньяку, не ожидал.
Маркин, с напускным благодушием проследив за кочергинской реакцией, повернулся к двери на кухню:
— Лида! Еще кофе!
“Кофе — ладно, — подумал Виктор, принимая чашечку из рук тети Лиды, — а зачем зазвали?”
И вдруг понял, что выпадает еще один шанс. Может быть, самый главный, чтобы довести до конца дело, чтобы Толиково сердце и его собственная судьба не разбились просто так, безо всякой пользы, потому только, что им самим стало невмоготу переступать.
Понял и позволил Федунову весьма бесцеремонно себя разглядывать, а сам прихлебывал кофе и, на первом плане сознания, в то время как на дальнем формировалась просьба, думал:
“Что, интересно, тебе тут про меня наговаривают? Что шибанутый, анархист и вообще тайный сектант?”
— Ты когда на кладбище был? — вдруг спросил Маркин.
— Вчера вечером, — сказал Виктор и подумал, что там наверняка произошло нечто неожиданное, может быть, плохое — так спросил Егорыч, а он попусту не интонирует.
— А сегодня? — еще строже спросил Маркин.
— Не успел. Никак. У товарища моего беда… — я как вот тогда от вас из кабинета уехал, так только домой успел… А что там?
— “А на кладбище все спокойненько”… — процитировал Маркин и, резко сменив тон, спросил: — Это ты туда мужиков послал дежурить?
— Кого? Откуда у меня сейчас люди? — искренне удивился Виктор и принялся лихорадочно перебирать варианты.
— А что ты им сказал? — не унимался Иван Егорович.
— Да кому это — “им”? — взмолился Кочергин. — Не темните вы, ради Бога!
— Первой бригаде, — пояснил Хорьков и даже перечислил фамилии, будто Кочергин и так не знал всех наперечет.
Виктор чуть покраснел, вспомнив, что и как он сказал вчера Сане Кудрявцеву, когда тот выскочил из бульдозера, но сообразил, что Саня — не тот парень, чтобы принять непечатные слова за нечто особенное, а никто больше и не слышал; да и какое это сейчас имеет значение?