Успехи науки приучили нас с любым недоумением обращаться к ученым. Так и я было решил поступить. Воображение нарисовало радужную картину того, как я звоню профессору X, академику Z, как они спешат к Федяшкину… Но тут же я отрезвил себя. Не поможет профессор X, не поможет академик Z. Люди со странными и удивительными способностями науке известны. То объявится человек, могущий быстрее электронно–счетной машины извлечь кубический корень из шестизначного числа. То придет сообщение о человеке, который никогда не спит. Много чего необыкновенного заложено в человеке, но разобралась ли наука в этом необыкновенном? А ведь тот же человек–счетчик ни у кого сомнений не вызывает: пожалуйста, вот результат его феноменальных способностей — на доске! Изучай как угодно… Изучают. Дальше что?
А Федяшкин даже так не может продемонстрировать свои способности. Они вообще не могут быть выражены в цифрах или еще в чем‑нибудь столь же конкретном и убедительном. В Федяшкина можно верить или не верить, но вера не доказательство для науки.
Наконец я решил, что отыщу адрес Федяшкина, посижу с ним вечерок–другой, а там видно будет.
Как бы не так! Пришла верстка книги, потом я заболел, потом… Потом были какие‑то очень важные, очень срочные дела, какие — уже не вспомню, а только безотлагательные все были дела. И за ними история с Федяшкиным не то чтобы забылась, а как‑то слиняла.
И тем не менее встреча произошла.
Как и в тот раз, я столкнулся с ним на улице. Был необычно жаркий май, самое его начало, асфальт плавился под горячими лучами солнца, а деревья еще не распустились, и в знойном небе, проглядывавшем сквозь по–зимнему голые ветви, было что‑то ненормальное. Федяшкин зябко сутулился, а кисти рук сами собой втягивались в рукава. Он прошел мимо меня не заметив, и мне пришлось его окликнуть.
Он вздрогнул, растерянно покосился на меня, узнал, но словно бы издали, как если бы я был точкой на горизонте.
— Вам нездоровится? — спросил я.
— Нет, отчего же, — неуверенно произнес он. — Мне просто холодно.
— В такую жару?
— А ветер?
Невольно я огляделся. Ветра настолько не было, что полотнища праздничных флагов висели не шелохнувшись.
— Разве вы его не чувствуете? — в голосе Федяшкина послышался упрек. — Он дует… дует давно, сегодня особенно… Над древней и мудрой культурой стужа. Неужели вы… Да, да, извините! Я забыл, к вам же не доносится последний крик мысли…
— Вот вы о чем!
— Но почему, почему вы этого не чувствуете, как смеете не чувствовать? Разум замораживают, разум пытают льдом, он корчится и гибнет, а вам тепло?
Федяшкин почти выкрикнул это и, выкрикнув, обессилел. Я молчал, неловко переминаясь.
— Смерть мысли ученого еще не так страшна, — продолжал он сникшим шепотом. — Она неуничтожима, понимаете? Не будь Ньютона, закон тяготения был бы открыт, и без Эйнштейна теория относительности была бы создана, А если бы погасили Льва Толстого? Рукою нищего мы могли бы обшаривать века, но даже вечность не вернула бы нам “Войны и мира”! Никогда, ничто, никто в самом светлом будущем не восполнит таких утрат! Оттого беда! — голос Федяшкина окреп. — Оттого в ком‑то замрет человечность, в ком‑то не проснется мысль, кого‑то не согреет тепло… Но даже в науке, даже в науке! Вы представьте, как замедлилось бы все, заморозь кто‑нибудь мысли Маркса! Нет, вам не понять, что я… совсем не понять, какая мука слышать последний крик убиваемой мысли, какое безнадежное отчаяние ловить мольбу о помощи, не в силах защитить!
— Да вы успокойтесь, — сказал я, сам взволнованный.
Но Федяшкин успокоиться не мог и говорить больше не мог, он плакал, тоскливо, по–старчески всхлипывая. На нас с недоумением оглядывались.
Как ребенка подвел я его к автомату, пробившись сквозь очередь, напоил водой и хотел было отвести домой.
— Мне некогда! — воскликнул он с внезапным пылом, когда я сказал ему о своем намерении. — Я иду к тем, кто сейчас думает, не задерживайте, я должен успеть!
Насилу я уговорил его встретиться еще раз…
Не пришлось. Он умер в тот же день, упав, как я узнал потом, на бегу, — видимо, спешил куда‑то. Прохожие его подняли, соседи по квартире похоронили, потому что ни родных, ни друзей у Федяшкина не оказалось. Словом, он умер, как и жил, тихо, и никто не заметил, что нет больше Федяшкина — человека со странной способностью усиливать мысль других. Я и сам не ощутил пустоты, только грусть и некоторое сожаление, что мой порог он не переступил ни разу, когда я работал, а теперь уже не переступит никогда.
Повесть, что мы писали тогда при молчаливом присутствии Федяшкина, имела успех, но, разумеется, никто из нас публично имя Федяшкина не помянул, один я поблагодарил его мысленно, испытывая при этом какую‑то неловкость.
И все. Жизнь богата оборванными ситуациями, незавершенными наблюдениями, встречами без начала и конца, всем тем, что не укладывается в рамки рассказа, понятно для посторонних. Мы их храним в себе, с собой и уносим.
Так бы и я поступил с этой историей, если бы не вчерашняя газета. В ней давал интервью автор одного выдающегося открытия, и там была такая строчка: “Особенно я должен поблагодарить П. П. Федяшкина, который помог мне смело подойти к проблеме”.
Больше ничего не было о Федяшкине, кроме этой строки, но меня она больно задела. Кто‑то помнил его и был ему благодарен, а мне этой щедрости не хватило. Словно я молчаливо согласился с тем, что способность помогать другим менее ценна, чем любая другая. Поняв это, я уже не мог не написать о Федяшкине, чье присутствие было так же незаметно и так же необходимо для жизни, как присутствие фермента необходимо для здоровья тела.
Он шел по красной, холодной равнине уже вторые сутки — вперед, только вперед. На нем был приметный ярко–синий комбинезон, но надеждой, что его найдут, он не обольщался. Это было бы чудо, если бы в однообразный свист марсианского воздуха вторглось гудение мотора.
Он шел походкой автомата — мерной, экономящей силы: шесть километров в час, ни больше ни меньше. Мысли тоже были подчинены монотонному ритму. Из пройденного пути в память запали какие‑то обрывки, все остальное слилось в туманную полосу, а прежняя жизнь отдалилась куда‑то в бесконечность, сделалась маленькой и нереальной, как пейзаж в перевернутом бинокле.
Зато и страха не было. Было тупое движение вперед, была тупая усталость в теле и тупая бесчувственность в мыслях. Лишь все сильнее болело левое плечо, перекошенное тяжестью кислородного баллона (правый уже был израсходован и выброшен). А так все было в порядке — он был сыт, не испытывал жажды, электрообогрев работал безукоризненно, ботинки не терли и не жали. Ему не надо было бороться с угасанием тела, лишенного притока жизненной энергии, не надо было ползти из последних сил, повинуясь уже не разуму, а инстинкту. Техника даже теперь избавляла его от страданий.