-- Так что же с Парижем? -- напомнил я свой вопрос.
-- С Парижем? -- горько усмехнулась Лаура, -- скорее, со всем миром. Хотела бы я спрятаться от всего этого на тридцать лет... Кстати, сколько вам лет?
Она не обернулась, продолжая задумчиво смотреть в окно, и я не смог понять, то ли это простое любопытство, то ли что-то еще.
Признаюсь, я не отважился сказать, что мне шестьдесят два, слишком невероятным выглядело бы это утверждение.
-- Сорок пять, -- солгал я.
-- И раньше вы были в Париже?
-- Я жил здесь, но после...
Я замолчал. Я оборвал речь на полуслове.
-- Оставьте... Не надо, зачем. Вы не желаете говорить на тему прошлого, значит, не надо.
-- Когда я родила, мне было шестнадцать, -- немного погодя начала она свой рассказ, -- ...прошло столько времени, а кажется, это было вчера. Правда, странная вещь наша память? Знаете, как видится мне прошлое -- словно ночное море, море в безлунную ночь, его и ощущаешь, и не видишь..., а события, хорошие или плохие, словно маяки, не будь их -- потеряться в этом море и сойти с ума... Одну из моих подруг звали Сара, ей повезло больше всех, она умерла при родах. Патриция...
Я непроизвольно подался вперед, поставил чашечку на столик, она загремела, Лаура вопросительно посмотрела на меня через плечо:
-- Патриция... так зовут мою дочь, -- пояснил я, теряясь. Наверное, это плохо сочеталось с легендой об отшельнике.
-- Вы женаты? -- спросила Лаура.
-- Моя жена умерла.
Женщина снова устремила взор за окно, продолжила:
-- Патриция родила двухголового, их много теперь рождается, двухголовых, а у этого к тому же был огромный живот и короткие кривые ноги -- словно жаба... Аманда четырежды делала аборт на последнем сроке. Симона пять лет назад разрешилась двойней; сейчас она прожигает жизнь, бросив мужа, меняя любовников каждый день, о детях все забыли, и кто-то уже спрашивает, были ли они вообще? Но я одна знаю, как ей больно, я видела ее детей... Я могу вспоминать и вспоминать своих подруг, даже не подруг, а тех, кого просто хорошо знала... Вы ведь хотите понять, что случилось с Парижем... Кто-то из них сошел с ума, кто-то ушел в монастырь, кто-то отрекся от детей, кто-то проклял их, кто-то забыл о них или заставил себя забыть, а кто-то несет свой крест...
Мой Роберто родился слепым, без ушей, с какими-то отростками вместо рук..., а в остальном здоровый, славный мальчик...
Последние слова она произнесла очень жестко, почти зло.
-- Потому, что так было угодно Богу. А если родится ребенок, на тебя похожий, значит, проживет он недолго, а если и выживет, то каково будет ему, повзрослев, в чужом мире... Все случилось будто в один день. Их не было. -Они появились. Пришли и заявили о себе в полный голос... Вы спрашиваете, что с Парижем? Здесь два мира. Мы и Они. И никто не говорит вслух, что идет война... Когда нет танков и самолетов, но когда убивают за взгляд, за то, что кто-то не понравился кому-то. Нас убивают за то, что мы не уроды... И даже не убьют, а унизят, превратят в червя, в животное, только за то, что ты нормальный человек. Мы ведь нормальные люди, Морис. То, что называется человеком -- ведь это мы, Морис?
Лаура замолчала, и я почему-то сразу догадался, что она плачет. Тогда я подошел к ней, обнял сзади за плечи и зашептал: "Не плачьте, пожалуйста, не плачьте". Но Лаура, как бывает в таких случаях, повернулась ко мне лицом и зарыдала, теперь уже по-настоящему, прижимаясь щекой к моей груди. И сквозь слезы она делилась наболевшим.
-- Я боюсь его, Морис... Когда он дома, я забиваюсь в угол, так боюсь его. Но когда его нет, я не нахожу себе места, я молю Бога, чтобы с ним ничего не случилось. А он так часто пропадает, на неделю, а то и на месяц. Я устала от постоянного страха... Что я говорю, я люблю своего сына, очень люблю, но я и почти ненавижу его, но почему я должна лишить его материнской ласки? И понимаю, что он презирает меня... за что? Как он смеет? Морис, я не хочу, чтобы меня считали изгоем... Почему я не имею права жить счастливо и спокойно, радоваться, смеяться? Ну почему наше поколение должно расплачиваться за все прегрешения и ошибки, накопленные столетиями?
Она успокаивалась, голос ее затихал, расплывался.
-- Весь город живет одним страхом... Мы стали слабы и ничтожны. И с каждым годом нас становится все меньше. Разве рождаются сейчас дети, нет, не ОНИ, и ДЕТИ...
Губы ее дрогнули, изобразив подобие улыбки, измученной и полной отвращения: -- Наверное скоро эталоном красоты станет трехголовый Аполлон, Венера с глазом во лбу, а прекрасный Орфей запоет хриплым, мерзким голосом.., стоя на четырех ногах...
И она засмеялась диким сатанинским смехом, смехом отчаяния и боли.
Я ударил ее наотмашь ладонью по щекам раз, второй, третий... Лаура пришла в себя, опустилась в кресло и попросила виски из бара. Выпив, она кивнула в сторону окна:
-- В той веселой компании мой Роберто.
-- Пожалуй, мне пора, -- сказал я, полагая, что мое присутствие здесь, когда она в таком состоянии, едва ли уместно.
-- Прощайте, -- безразлично ответила она.
Вот тогда я и вспомнил слова Скотта.
"Неужели он был прав, когда говорил, что они поглотят нас. Неужели так далеко зашел конфликт человека с природой, что она стала мстить..."
Я думал об этом, уже оказавшись на улице.
Смех, крики, визг привлекли мое внимание. Они не ушли...
На скамейке и вокруг нее расположились с десяток парней и три или четыре девушки, кто-то пел, кто-то играл на гитаре. Я вспомнил слова Лауры об Орфее, и меня потянуло к ним.
Орфей действительно пел отвратительным голосом, хотя что-то притягательное в том было. Трудно сказать, что именно. Но, наверное, чувство протеста, что так петь нельзя, породило во мне желание зажать уши, да так, чтобы "певец" непременно это заметил...
Пение вдруг прекратилось. Я медленно отнял от ушей ладони. А все тот же голос, но в разговоре еще более отталкивающий, громко произнес:
-- Тебе не нравится, как я пою?
-- Нет, приятель, -- отчетливо произнес я, но вряд ли они услышали меня, нас разделяло шагов пятнадцать.
-- Эй, недотепа! Это я тебе говорю! Ты что, оглох?! -- повторил Орфей.
-- Ничего, сейчас мы научим его вежливости, -- вмешался кто-то другой.
После этого четверо молодых людей из компании направились в мою сторону. Они не торопились. Шли, уверенные в себе, предвкушая победу.
Слепой юноша, с продолговатым лицом, с безобразным беззубым ртом, русоволосый, в куртке спортивного покроя с пустыми рукавами, однако широкоплечий и высокого роста. Справа от него -- с бесформенной головой на толстой шее, с черными, как смоль, длинными волосами -- трехглазый, сверлящий меня каждым своим глубоко посаженным черным оком; он держал в руке гитару... (Вот уж поистине злая шутка природы: отнять все у одного и дать более, чем надо, другому). И слева от них -- двое двухголовых. очень похожих на Ламоля-младшего, близнецов -- четыре одинаковых лица, четыре руки, восемь ног... Я был шокирован. Что же касается одежды всех этих и многоглазых, и многоголовых, то она не отличалась изысканностью -- майки зеленые, черные, потертые джинсы, на ногах -- спортивная обувь.