Эта мягкость, почти — нежность, никак не вязалась с его обликом. И потому казалась еще более невероятной, чем цитата из Марка.
Григорий Иоганнович сказал рвущимся голосом:
— И вообще я не вернусь.
Быков медленно втиснулся обратно в кресло, из которого с таким трудом выбрался минуту назад.
— Да что с тобой, дружище? — едва слышно проговорил он.
Григорий Иоганнович резко повернулся к нему, и глаза его наконец открылись — широко и болезненно, словно от внезапного ожога хлыстом.
— Мне стыдно жить в выдуманном мире! — фальцетом крикнул он. — Понимаешь, Алеша? Стыдно! Не могу! Я — настоящий! Я — здесь… — у него не хватило легких на крик. Захлебнувшись, он попытался перевести дух — и тогда уже понял, что больше ему нечего сказать, все сказано.
Быков медленно, страшно побагровел, наливаясь венозной кровью. Какое-то короткое время он пытался сдержаться, а потом и его прорвало. Огромный чугунный кулак с треском ударил в спинку переднего сиденья.
— Ты что же, воображаешь, будто этот мир не выдуман?! Да это же морок, морок!! Нашел реальность! Если бы не подпитка валютой и трепотней извне, он двух лет бы не простоял! И десятка лет он все равно не простоит! Голову на отсечение даю — не простоит десяти лет! Двух пятилеток!!
Григорий Иоганнович молча смотрел Быкову в лицо и часто, с каким-то горловым треском дышал. Словно в гортани у него ктото ритмично рвал бумагу. Потом птичьи пленочки век вновь стали опускаться ему на глаза.
— Видно, раз уж начали, надо этот вариант теперь докрутить до конца, чтобы окончательно отбить от него охоту, — тихо сказал Быков. — Как в семидесятых-восьмидесятых большевистский вариант до полного износа докрутили, так что всех уже рвать начало от слова «коммунизм»… Может, и впрямь: претерпевый до конца, той спасен будет?
Григорий Иоганнович молчал.
— Опомнись, Гриша. Естественных миров у человека нет. Именно потому, что человек — не животное. Язык — выдумка. Письменность — выдумка. Законы — выдумка. Тексты Библии, и Вед, и Луньюя, и Корана поначалу возникали у когото в мозгу, а потом из них вырастали целые цивилизации. Конечно, они отличались от тех идеальных образов, которые описывались в текстах. Но еще больше они отличались от той реальности, что была до них. И — в лучшую сторону, Гриша, всегда в лучшую! Чем мир человечнее — тем более он выдуман, а чем он естественнее — тем бесчеловечнее… Миров много. Все миры люди сначала выдумывают, а уж потом одна из выдумок становится реальностью смотря по тому, сколько народу хочет именно ее, а не чего-то еще. Этого мира в некий момент захотели слишком многие. Кто из корысти, кто от усталости, кто от злости или разочарования… Да что греха таить, на этот мир просто отвалили больше денег. И не так уж трудно понять, кто. Кому выгодно. Интеллигентные люди об этом говорить стесняются, они же на общечеловеческих ценностях воспитаны, в европейский дом хотят… но фразу «Бойтесь данайцев, дары приносящих» — не Ампилов здешний придумал. И еще за много десятилетий до красно-коричневых было сказано: у России друзей нет, да и союзников всего два: ее армия и ее флот… Но, Гриша… это же не причина…
И Быков умолк. Ему тоже больше нечего было сказать.
— Я не вернусь, Алексей, — проговорил Григорий Иоганнович. И не уговаривай, и не заставляй. — Запнулся. — В кон… — у него перехватило горло. — В конце концов… тут… Тут у нас — независимость.
Он выдавил это, сам стыдясь, — словно вынужденную скабрезность.
Быков медленно отвернулся. Растопырив локти, упер руки в колени и сгорбился.
— Ах, вот оно что, — глухо пробормотал он.
Потом глянул на друга исподлобья и чуть улыбнулся.
— Ну кому ты там такой нужен?
— На Родине человек всегда нужен, — сказал Григорий Иоганнович. — Любой.
— Не много у тебя найдется в здешней Латвии единочаятелей.
— А я верю…
— Верю! Снова квазирелигия! Значит, вопрос «зачем?» — это вопрос не цели, а веры, так получается, Григорий Иоганнович?
Тот молчал. Откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза совсем. И лишь тогда сказал, опять словно стесняясь своих слов:
— Ты же вот… сам… проговорился сейчас… связываешь человечный вариант именно с твоей страной.
— Нашей, — непроизвольно поправил Быков.
— Твоей. И не спрашиваешь, религия это, или знание, или просто очень хочется так…
Быков невесело усмехнулся.
— Кому ж еще строить светлое будущее. Все кругом уже построили либо сытое настоящее, либо шариатский или еще какой-нибудь достойный орднунг… Места расхватаны согласно купленным билетам… Кроме как нам — некому.
Усмешка тяжело сползла с его лица.
— Я бы и рад с тобой вместе, да ты же вот сам уходить собрался…
Григорий Иоганнович не ответил. Сидел, откинувшись в кресле и закрыв глаза, — и было понятно, что решил он намертво.
Тогда Быков вновь поднялся.
— Я пойду, — сказал он убеждающе, — а ты меня дождись. Успокоимся оба… и обсудим еще разок. Ты меня… обескуражил. Даже не знаю, как я теперь… у него… ладно. Как-нибудь. Только ты меня дождись. Я очень обижусь, Гриша, если приду, а тебя — нет.
Григорий Иоганнович не ответил. Быков потоптался грузно и неловко, а потом повернулся и, с шуршанием задевая рукавами за спинки кресел, косолапя, пошел к выходу. Уныло и нескончаемо урчал на крыше мелкий, серый дождь. Дождь, которого было очень много и который явно никуда не торопился.
Под козырьком у парадной подпирали стену, не решаясь ни выйти мокнуть, ни вернуться домой под взрослый надзор, два малька лет семи; один прикинут был пофирменней, другой — поплоше. Быков замедлил шаги, прислушиваясь к их беседе — он любил слушать мальков, у них так причудливо и емко мешались фантазии и факты, что всегда теплело на душе. Но тут он сразу пожалел, что прислушался. «У нас „ауди“, — небрежно информировал фирменный, а другой отвечал уныло, сам сознавая свою неполноценность: „А у нас ''жигуль''“. — „Жигуль“ — говно, — констатировал фирменный со знанием дела и не без удовольствия, явно вынося не первый и не последний свой приговор. — Все русское — говно».
Добились своего ясноглазые борцы, угрюмо думал Быков, пока лифт натужно и тягуче возносился сквозь этажи. Впрочем, они не того добивались… хотя некоторые наверняка именно того, и ничего иного. На что может рассчитывать страна, в которой дети уже с молоком матери впитали убеждение, что живут в самом плохом, самом нелепом и уродливом краю! Им, если не смываться за кордон, только две дороги — тем, кто поспокойнее да попройдошливее, в предатели-продаватели: а ну, налетай с предоплатой, кому еще ломтик страны, где меня угораздило родиться с умом и талантом! А тем, кто поистеричнее — в умоисступленные крушители всего и вся, что отличается от взаправдашних — что греха таить — уродств, объявленных в порядке подсознательной психологической защиты идеалами.