Когда люди замечают объектив, направленный в их сторону, они на секунду замирают, потом вздрагивают и сразу стараются принять наиболее удачную, на их взгляд, позу, сотворить на лице самое подходящее выражение, чтобы вечность застала их подготовленными.
И затвор щелкает. Щелк сверху, и люди — точки, еле видимые на асфальте. Щелк снизу — и человек нависает великаном. Щелк прямо — но кто же сейчас снимает прямо?
Наверное, только когда человек рождается или умирает, аппарат фиксирует событие помимо его воли, как неоспоримый факт, как запись в книге актов гражданского состояния. Вообще же фотографии знаменуют даты. Достижения. Остановки в пути. Они равно готовы запечатлеть естественные и вовсе неправдоподобные моменты: профессора математики с перевернутой шляпой в руке или абажур татуированной кожи над обеденным столом. А вот человек признается в дружбе, горячей, до гроба, дружбе и любви. Потом, потрясая этими снимками, он сможет утверждать: "Видите, какой я был! Как я его любил, как мы все их любили, как мы жали им руки!" В этих случаях с одного негатива делается несколько снимков. Теперь над свершившимся мнения бессильны: фотография — документ истории. Выхватывает объектив из жизни, чтобы сделать достоянием вечности, руку с оливковой ветвью, ногу в тяжелом башмаке со стальной стелечкой, лица — скорбные, радостные или равнодушные. В фас и в профиль. А на обороте или внизу, под фотографией, подпись, сообщающая, что снято, и не объясняющая для чего. Ведь люди, знакомые с письменностью, иначе говоря, умеющие читать, и так все поймут.
Возможно, Амауте следовало бы изобрести фотоаппарат, а он придумал способ делать подписи к снимкам.
— Да, еще один разговор у меня имеется. Я прошу не оказывать милости некоему Амауте Ханко-вальу в случае, если он обратится с просьбой, и в ближайший праздник сжечь его при большом стечении народа на площади.
Два солнца сошлись под высоким сводом овальных покоев во дворце правителя, два солнца, равные друг другу по сиянию и величию: племянник и дядя. Инка — отец народа и Верховный жрец — главный идеолог государства, и длинная их беседа уже подходила к концу. Они не часто встречались один на один, каждый предпочитал править сам в своей области, а в чужую епархию не вмешиваться. Они не часто встречались и потому, что не слишком стремились видеть друг друга: тесно двум солнцам под одной крышей. Но сегодня дела свели их вместе, и Святейший сам пришел к своему младшему родственнику и сам приказал удалиться слугам, что подчеркивало серьезность и конфиденциальность разговора. Инка насторожился при этом, но время шло, а высочайший диалог все скользил на поверхности многотемья, касаясь десятков вопросов и до сих пор ни один не ставя ребром.
— Почему? Он ваш личный враг, Святейший? Я не увидел в этом изобретении ничего опасного для религии и государства. К тому же в знаках-буквах что-то рациональное есть.
— Инке известно, в чем заключается изобретение?
— Я буду рад услышать об этом еще раз.
— Амаута нашел способ фиксирования, хранения, передачи и распространения информации.
— Вас это пугает?
— Не понял, — застыл Святейший.
— Пусть так: чем вам не нравится это изобретение?
— Он не первый додумался до письменности, — сказал Святейший.
— Я знаю, письменность была запрещена Инкой — основателем династии, перебил правитель. — Но с тех пор столько воды утекло, что можно, наверное, безболезненно нарушить запрет.
— В период правления отца народа Явар Вакана, — напомнил жрец, — была сделана попытка еще раз возродить письменность, но правитель мудро сжег ее изобретателя. Многие века народ обходился без умения читать и писать, но стал от этого только счастливее. И наш долг следовать заповеди сына бога, который под страхом смертной казни запретил знаки-буквы навсегда.
— Навсегда! — взвесил Инка. — Страшное слово.
— Это необходимо, мой друг, иначе мы выпустим знания из стен правительственного дворца, и тогда его не сдержат никакие границы. Этот Амаута наглядно доказал, что любой человек может научиться записывать и расшифровывать буквы-знаки. Царедворец, раб я простолюдин перед лицом этого метода равны. Мы не сможем контролировать все, что пишут и читают люди в нашей стране, а значит, не сможем управлять людьми, как это делаем сейчас. Если сегодня народ слышит правду только от наших глашатаев, воспринимает ее на слух и принимает к сведению, даже не очень размышляя о ней, — все равно мысли скоро забываются и особого значения не имеют, — то узнав письменность, они смогут фиксировать информацию, обмениваться ею и мыслями по ее поводу, фиксировать и эти мысли, и свои наблюдения, и мнения, пусть даже ошибочные. Устная история, хранителями которой сейчас являются наши жрецы, отсеивает все лишнее, отделяет злаки от плевел и уже в таком виде передает следующему поколению. Мы бережем чистоту истории и ее соответствие авторитету династии. Мы должны быть уверены, что народ пользуется только этим, чистым знанием, а никаким иным. Лояльность обеспечивается всеобщей и полной ликвидацией всякого самопроизвольного знания, всякой незапрограммированной мысли.
— Того ученого, при Явар Вакане, сожгли за то, что он вызвал холеру? вспомнил молодой правитель. — Это что — миф?
— А какое имеет значение, была в то время холера или не было ее, усмехнулся Святейший. — Ведь холера случается время от времени, не правда ли? Вот и еще одно доказательство в пользу того, что письменность не нужна: у нас нет документа, удостоверяющего наверняка, вызвал преступник холеру или эпидемия произошла век спустя. Мы знаем только, что его обвинили и сожгли — не зря обвинили, наверное, раз сожгли. Это истина настолько древняя и широко известная, что всем кажется естественной вполне и даже единственно возможной. Тем лучше для дела: народ будет поддерживать приговор.
— Но, может быть, у этого Амауты вовсе не было преступных замыслов? сделал еще одну попытку усомниться Инка — отец народа. — Будет ли справедливо предавать его огню?
— Если он не виновен, бог вознаградит его в стране, где нет ни забот, ни печалей, — ответил Святейший.
— Пусть так, — сказал правитель. — Твоя взяла, дядя! Да свершится воля наша и да не будет милости преступившему древний закон.
— Я рад, что мы пришли к общему мнению, — сказал Святейший. — Народ будет доволен, — добавил он, уже стоя в дверях.
Одним солнцем меньше стало в высоких покоях.
До ближайшего праздника оставалось пять полных лун.
Каждый день Амаута что-то терял: веру в правду, в справедливость, в бога, в гуманность правительства, в свой долг перед государством. Только всегда ли потери — зло? Намереваясь строить дом, человек запасает камни, чтобы складывать фундамент и стены. Но если вокруг пустыня, камни становятся бессмысленным грузом: не построить здание на песке. И сбросив их с плеч, только освободишься от тяжести, от гнета, и станешь более жизнеспособен в данных условиях, чем человек, который тащит на себе через пустыню кирпич.