Если бы ты знала, как я скучал все это время! Ты знаешь, в первые дни здесь, в Мельбурне, я не находил себе места. Каждый день я шел на берег Ярры и сидел там на скамейке. Мне казалось, что я в Булонском лесу.
Помнишь тот день, когда я сказал тебе, что решил ехать? Это была осень, конец октября. Я не могу забыть тот день. Мы провели его в Булонском лесу. Цвет твоих волос был как цвет медных листьев на аллеях. А твои глаза!
Мы обедали с тобой в том маленьком ресторанчике, помнишь, нашем любимом, напротив грота с водопадом. В первый же день, как я вернусь, мы снова пойдем туда и закажем лучший обед и шампанское. Я напою тебя! Помнишь, я всегда мечтал напоить тебя! А ты смеялась, что я не пью, соблюдаю режим. Я и теперь не пью. Но тебя я напою. Мы возьмем такси и поедем куда-нибудь за город, в Версаль или в лес, настоящий! Скорей бы уж!
Надо кончать письмо — сестра велит гасить свет. Да и голова просто разламывается. Я опущу его завтра в порту в последний момент перед посадкой на пароход. Я буду плыть двадцать дней, а письмо полетит (я отправлю его авиапочтой), оно полетит к тебе, как моя любовь. Только ему повезет больше, чем мне, оно окажется в твоих руках раньше.
Я кончаю писать. Я хочу только еще раз поблагодарить тебя за то, что ты сумела ждать, что ты ждала меня эти полтора года, ждала «своего счастья», как ты писала. Скоро мы навсегда будем вместе, и клянусь тебе, я сделаю все, чтобы вознаградить тебя за эти потерянные месяцы! Я дам тебе все счастье, какое смогу, всю любовь. Ведь только из любви к тебе я уезжал и жил здесь, на чужбине, и играл в эту проклятую игру, только ради тебя, ради того, чтобы заработать на наше счастье. А регби я зря обругал. Ведь только благодаря ему мы обретем это счастье, только благодаря ему я смогу наконец по-настоящему жить.
Крепко целую тебя, любимая, обязательно встречай меня в Марселе. Теперь уже скоро.
Навсегда твой Клод».
Это письмо, найденное в кармане Клода Дистеля, скоропостижно скончавшегося от внутреннего кровоизлияния в мозг в пассажирском зале Мельбурнского порта, не было вручено адресату.
ЮРИЙ ДАВЫДОВ
ЗАБЫТЫЕ ПУТЕШЕСТВЕННИКИ
ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ ВАСИЛИЯ БАРАНЩИКОВА
(Правдивая история странника поневоле)
1. Пришла беда — отворяй ворота
Его приковали цепью к переборке трюма. Он хрипло закричал, а человек в толстой шерстяной фуфайке молча ткнул его кулаком в зубы. Василий забился на цепи, как подстреленный, а человек в фуфайке сплюнул и ушел, громко стуча тяжелыми башмаками.
В трюме пахло сыростью, паклей, крысиным пометом. Парусник легонько переваливался с борта на борт. Василий прислушался к глухим всплескам волн, отер лицо ладонью и вздохнул. «Эх, — подумал он с горечью, — пропала моя головушка! Пришла беда — отворяй ворота». Он огляделся, различил в сумраке еще нескольких несчастных, скованных цепью, хотел было заговорить с ними, но они не разумели по-российски. Василий вздохнул еще горше, прижался спиной к трюмной переборке, и мрачные мысли овладели им.
Ходишь, ходишь под богом, думалось ему, а черт не дремлет, и вот начинается с тобой такое, что ни в страшной сказке сказать, ни пером описать. А ведь как все ладно начиналось!..
И вспомнился Василию погожий зимний денек, когда поцеловал он ребятишек, жене наказал за домом приглядывать и, благословясь, поехал в Ростов с кожевенным товаром. Путь был легок, наезжен. Скоро пропал из виду Нижний Новгород, шибче закрутился снег над трактом и полями, весело повизгивали полозья.
Без греха добрался он до Ростова. А в Ростове ходуном ходила ярмарка. Тепло было, снег подтаивал. На ярмарке бойко пошла у купца Василия Баранщикова распродажа. На третьей неделе поста сбыл он все с рук, набил мошну. Тут бы ему, вислоухому, и вертаться домой, в Нижний, да нечистый попутал малость на ярмарке погулять. Ну, и погулял. Ой, и погулял! Обобрали его до последнего грошика.
Что было делать? Как быть? Добро еще, лошадей не свели плуты ростовские. Продал Баранщиков коней, упрятал на груди, под крестом, сорок рублев. Ну ладно, а дальше что? Думал, гадал, прикидывал и решил махнуть в столицу, а там-де, в Санкт-Петербурге, как-нибудь все образуется.
На дворе март звенел капелью, март 1780 года, когда незадачливый купец-нижегородец миновал петербургскую заставу. Дул сырой западный ветер, и Нева готовилась взломать лед. В Петропавловской крепости уже и пушки зарядили, чтобы возвестить об этом событии. А на валу Адмиралтейства все нетерпеливее хлопал большой белый флаг с гербом города: золотой скипетр и перекрещенные разлапистые якоря. Город Петра был морской, и о морской службе подумал волжский гость, потому что поправить свое состояние «как-нибудь» возможности не представилось.
Стал Василий ходить по корабельщикам и предлагать свои услуги. Долго рядился, наконец ударил по рукам с двумя купцами, которые посылали во Францию строевой лес. Василий нанялся матросом: десять рублей помесячно и хозяйские харчи.
Корабль завершали постройкой в предместье Петербурга, на охтенских верфях. Мастера-охтяне управились к сроку; едва отгремели трижды крепостные пушки, объявляя начало навигации, а корабль был уже готов. Правда, оснастить и загрузить его надо было не на Охте, а в Кронштадте.
Гребные баркасы вывели корабль в Финский залив, поставили в Купеческой гавани Кронштадта, и восемьдесят матросов под командой шкипера-иноземца, волосатого детины, богохульника и табакура, принялись оснащать судно, грузить тяжелые духмяные смолистые сосновые бревна.
Все лето взяла эта работа. Лишь в середине сентября корабль оставил Кронштадт. И последним приветом родины был Василию Баранщикову светлый огонь Толбухина маяка.
Балтика уже штормила по-осеннему. Она обрушила на моряков крепкие ветры, дожди, туманы, и Василий мог теперь повторить следом за старыми матросами: «Кто в море не бывал, тот богу не маливался». Впрочем, настоящая беда, похлеще ростовской, стерегла Василия не на море.
Ненастным ноябрьским днем русское судно стало на рейде столицы Датского королевства. Сквозь дождь и сумрак виднелся Копенгаген: угрюмые формы и цитадель, башни, черепичные крыши. Вместе с другими служителями отпущен был на берег и наш нижегородец. А перед тем шкипер-табачник, бранясь, выдал каждому толику денег.
И вот они бродили по городу, где было жителей около ста тысяч, куда больше, чем в Петербурге; по городу, где на мощеных ровных улицах катились кареты, где в трактирах спускали скитальцы морей золотые и серебряные монеты чеканки всех казначейств Европы, а в окнах опрятных домов можно было видеть пригожих девиц, скромно склонившихся над вязаньем.