Такие описания напоминали Люхе покинутую им сферу Эгги.
Ладно, не будем.
В конце концов, сейф с серпрайзами Люха грабанул именно для того, чтобы однажды где-нибудь на самом краю Галактики, на самом дальнем ее и тихом краю поставить собственный кабачок, в котором можно, никого не боясь, часами спорить о свободном искусстве.
Другими словами: петь песнь.
Петь песнь - это буквальный термин. Люха вынес его из сферы Эгги, из тех прошлых времен, когда он еще не был землянином Люхой, имел много псевдоподий и жвал, и активно бегал от галактической полиции, одно время даже прятался на Марсе, приняв форму красного мыслящего камня. В его кабачок, думал Люха, без спроса не сунется ни одна полицейская крыса, к какой бы цивилизации она ни принадлежала. А сам Люха займется настоящим делом, начнет, к примеру, составлять бедекер по всем питейным заведениям города. Он даже чертежик к бедекеру учинит и снабдит его подробной легендой. И издаст чертежик у издателя М. Такой чертежик может разойтись в миллионах экземпляров. Кому не интересно пройтись от тайного погребка, скрывшегося в недрах железнодорожного вокзала, до ресторана "Поганка", криво поставленного совсем в другом углу города. Естественно, в бедекере будет точно указана широта и долгота каждой питейной точки. Вкус выпивки не зависит от широты и долготы, но это придаст изданию респектабельность.
Ночь.
Я был доволен первой ночью в Софии.
Растет, но не стареет.
И правильно.
5. НАЙТИ НЕПОТЕРЯННОЕ
Когда поезд прибыл в Шумен, прозаик П. и поэт К., вселившись в удобные номера, ненадолго исчезли. Наверное проводили закрытое партийное собрание. Ненадолго, но я остался один.
Впрочем, именно ненадолго.
Уже через полчаса комнату под завязку забили молодые шуменские поэты, уже знавшие о нашем прибытии. Самым шумным оказался эссеист Веселин Соколов, самым молчаливым философ Карадочев.
Банду возглавлял поэт Ганчо Мошков, человек крепкий и темпераментный. Он совершенно замечательно комментировал собственные стихи. Это не было попыткой спасти неудачные строки, вовсе нет, это был некий самостоятельный жанр.
С чем-то подобным я тоже, впрочем, когда-то сталкивался.
Ну да! Томский поэт Михаил Карбышев.
Писать стихи Михаил Карбышев начал в пятьдесят лет, зато это были настоящие стихи. Карбышев тут же заказал визитку: "Поэт Сибири и всея Руси". Вот он-то всегда комментировал свои стихи.
"Вот, - говорил он, восторженно повышая и повышая голос, - сейчас прочту свое замечательное стихотворение о женщине. Ведь как написалось? На улице! В снежный день подхожу к почтамту, а по ступенькам почтамта вверх плавно, легко, ну совсем легко поднимается женщина..."
Вот так, объяснял Карбышев, толпа течет, вот так стоят колонны, вот тут, значит, ступеньки почтамта, ну, помнишь, частые, частые, а по ступенькам - женщина!.. Плавно!.. А над нею - снег...
Все заметелено, все заметелено от главпочтамьта до площади Ленина...
Впрочем, эти стихи как раз не принадлежат Карбышеву.
Но это неважно.
Ганчо Мошков, задыхаясь, читал:
- "Край Божица, във Тузлука, име дол като подкова. Ах, край златната Божица, денем куковица куха, нощтем се обажда сове..."
Все блаженно молчали.
- "Светел дол, поляне тъмна. Йове, Кате, как е страшно! Ах, до златната Божица мълкнали пътеки стремни, като празни патронташи..."
Почти без перехода (можно ли считать переходами небольшие чашки вина?) Ганчо прочел "Божицу", "Камчийскую элегию", а еще "Прощание с капитаном". Каждому стихотворению предшествовал поэтический комментарий. Скажем, перед стихотворением "Хляб", состояшим всего из одиннадцати строчек, Ганчо сказал:
- Геннадий! Сибиряк буден! Плыл в море однажды. Играл с Черным морем, плыл легко на спине, бездна над головой, бездна снизу. Плыл и попал в мертвую зыбь, в мертвое волнение, проклятое, темное. Ноги отказались работать, руки устали. Знал - тону, но кричать страшно. Волна меня поднимала, вдруг видел берег, всегда как в последний раз. Очнулся на песке...
Странно, в стихотворении "Хляб" не было этого мертвого ужаса, так отчетливо отражавшегося на лице Ганчо Мошкова..
Впрочем, что это я? Ведь Миша Веллер писал: личное потрясение.
Этот вечер стал переломным.
Ганчо и Веселин, философ Карадочев и светлая поэтесса, за весь вечер не сказавшая ни слова, повлекли всех в корчму. К ужасу прозаика П. и поэта К., составившим нам компанию, к нам присоединились две шведских студентки, интересовавшиеся искусством Средиземноморья. До приезда в Болгарию они интересовались искусством конкретно Кипра и Греции, теперь их интересовало искусство конкретно Болгарии. Прозаик П. и поэт К. смотрели на шведок с подозрением, слово искусствовед было им хорошо знакомо. Но больше они следили за мной, сколько я наливаю? Они явно боялись, что в компанию давным-давно втерся какой-нибудь Мубарак Мубарак, или того хуже - Хюссен.
Поведение прозаика П. и поэта К. было замечено Ганчо Мошковым. Он встревожился. Негромко, что стоило ему определенных усилий, он спросил:
"У твоих известных коллег совсем нет слабостей?"
Я негромко ответил:
"У них есть некоторые слабости, но они стесняются."
"Скажи, - попросил Ганчо. - Я хочу помочь твоим коллегам."
Я честно сказал:
"Они любят выпить, они хотят выпить, они мечтают выпить со всеми вами, но стесняются. Они не могут выпивать просто так, им нужна серьезная причина, им нужен повод для выпивки. Хотя бы официальные тост. Это их сразу раскрепощает. Ведь в искусстве они люди официальные."
Ганчо Мошков понимающе кивнул.
Повинуясь незримому приказу, молодые шуменские поэты густо сбились вокруг прозаика П. и поэта К. "Ваши книги, - услышал я взволнованные голоса, - учат жить! Мы выросли на ваших книгах! Мы собираемся и дальше на них расти. Давайте выпьем за книги, которые вы уже написали, за книги, которые вы пишете, за книги, которые вы еще будете писать."
Эти слова произвели волшебное впечатление.
Прозаик П. и поэт К. охотно подставили свои фужеры под непрерывно бьющую струю вина. Поэт К., впрочем, заметил:
"Но вы, болгары, должны помнить..."
- Дружба навсегда! Дружба завинаги!
"Но вы, болгары, должны помнить..."
Вечером следующего дня, вернувшись из Мадары, я увидел поэта К. и прозаика П. на завалинке нашего высотного отеля. Их окружала толпа молодых, совсем не уставших молодых поэтов. Впрочем, может быть, поэты менялись, приходя на встречу с П. и К. как на дежурство.
Я услышад:
- Дружба навсегда!
- Но вы, болгары, должны помнить...
- Дружба завинаги!
- Но вы, болгары, должны помнить...
Для меня день закончился в номере беловолосых шведских студенток, интересующихся искусством Средиземноморья. Я пил коньяк "Метакса" и печально играл на шотландской волынке. Бесстыжие беловолосые студентки занимались любовью. Любовь для них была крайне важной деталью, входящей в общую фигуру искусства Средиземноморья.