— Дура!
Шарыгин успел сообразить, что аппарат чужой, а так бы махнул об пол, и поминай, как звали. Мобильник подрагивал короткими гудками.
— На, — Григорий отдал Галке телефон. — Пошли уже.
Лестничную площадку пятнал свет из окон, находившихся выше на пролет. Под электрощитком белели окурки.
Галка зазвенела ключами.
— Грязно тут у вас, — заявил Шарыгин, поводя плечами. — Вообще грязный район. А связь ловит замечательно, — добавил он желчно.
Дурак ты, хотела сказать Галка, но промолчала.
Засов в паз, ключи — в карман. Можно идти. Но нужно ли?
Сосед, который Прынцик, показалось, появился беззвучно.
— Ой, извините.
Он застыл на коврике перед своей квартирой. В светлой куртке. С сумкой через плечо.
— Ты еще! — взвыл Шарыгин и, ругаясь, потопал вниз.
И Галка, и Прынцик какое-то время недоуменно смотрели, как он, тряся гривой, преодолевает лестничные пролеты, а рука его отмечается на перилах, как будто сжимает чье-то горло.
— Гриша! — крикнула Галка.
— Ну вас всех! — прилетело, кажется, уже со второго или даже с первого этажа.
Задребезжала пружина подъездной двери.
— Извините, пожалуйста, — сказала Галка Прынцику и заторопилась за Шарыгиным вслед, напрочь забыв о лифте.
— Я вам хлеб вечером…
— Хорошо.
Она нагнала Шарыгина на пути к остановке, обогнув здоровенную лужу, из которой торчали щеточки остриженной травы. Театральный лев сутулился, поддергивал ворот, и ему не хватало только раздраженно подрагивающего хвоста.
Шли молча.
Был бы у людей хвост, размышляла Галка, подстраивая свои шаги под Шарыгинские, по нему становилось бы ясно, кто в каком состоянии. Хвост бьет по бокам — человек зол. А если хвост задран — человек счастлив.
И обмануть нельзя.
В автобус тоже сели молча. Шарыгин посмотрел на часы, лицо его сложилось в гримасу.
— Знаешь что, — наклонился он к Галке, обхватившей поручень, — ты мне в следующий раз трубку не давай.
Галка засопела.
— Ладно, ладно, не дуйся, — Григорий дружески пожамкал ее шею. Вот как те перила. — Репетиция, а ты мне Светку…
— А она — мне, — выдавила Галка.
— Значит, планида твоя такая, — деланно вздохнул Шарыгин.
За окном мелькали дома.
Водитель бесшабашно нырнул под мигающий зеленый. Тротуар окатило брызгами. Впереди над расходящимися домами возник шпилек, яростно блестящий на осеннем солнце.
Проспект Победителей.
На следующей остановке они сошли, и двести метров до театра-студии Галка, поотстав, тащилась за Шарыгиным, не понимая, что и зачем делает. Ну, посмотрят ее, ну, покривят губы…
"Трахалась?" — звенело в голове.
Нет, ну смешно же! Если она и рассматривала Шарыгина с этой стороны, то давно. Хотя, надо признать, у них странные отношения. Дружеско-пользовательские. Наставнические. "Жилеточные". В ее части, наверное, даже в чем-то материнские. Как ни дико звучит.
Ну и что?
Люди вокруг создают столько запутанных связей, что ни один Холмс не распутает. И любят, и ненавидят, и жалеют, и насмехаются, и завидуют, и помогают одновременно. Ртутные движения души. Иногда сама не знаешь, с чего вдруг?
Сложные мы существа. Переплетаемся друг с другом ниточками интересов, симпатий-антипатий, слов и улыбок, а потом удивляемся: за одну дернули, десятая отозвалась.
"Трахалась?"
Глупость несусветная, а щеки горят, будто дед застукал на краже меда. Ух, как ее тогда отшлепали! Только это не в тему…
Интересно еще, что о них в театре думают.
И реакция Гриши интересна. Словно раскрыли тайный план. Или готовящийся адъюльтер. Нелепость предположения иногда бьет в точку. Негодовал-то он по-настоящему, только вот по какой причине? "Если тебе нужен просто мужчина…" — было же вчера?
Или я шизею сама по себе?
Мадам Сердюк, мадам Сердюк, что же вы со мной сделали?
Белые щиты с афишами проплыли мимо. "Коммунальные страсти" как раз. "Эфиоп". Анонс "Утиной охоты" и "Доброго человека". Бенефис Аллы Львовны — "Любовь картофельной королевы".
— Давай-давай, — обернулся Шарыгин и свернул в арку, в обход, к служебному входу.
Галка вздохнула.
— Ну же! — воззвал Шарыгин из арочной темноты.
— Я не уверена, Гриш…
— Блин!
Вынырнувший на свет Григорий действительно походил на льва, льва на охоте — цапнул бедную лань за локоть, потащил в логово.
— Это же шанс! Шанс! А ты: "Я не уверена", — зашипел он. — Две ноги над диваном нравятся? Роль актриски на побегушках? В тебе же такое…
Шарыгин сверкнул глазами и нажал на кнопку звонка.
Они оказывается уже были у служебных дверей, и рядом стояла урна, а в урне вял букет из гвоздик и мимозы.
— Проходьте, — открыла им Таисья Петровна, одна в двух лицах — гардеробщицы и уборщицы. В синем халате. С тапочками на ногах.
— Здравствуйте, — сказала Галка.
Но лев, буркнув, не дал ей остановиться. Сказано в логово, значит, в логово.
Кривой коридорчик сновал между бугристых, желтого цвета стен. Пыльные лампочки светили из-под потолка. В углах и нишах прятались двери с табличками "Реквизит", "Монтеры", "Подсобка", "Бухгалтерия".
Дальше коридорчик распух розовым участком с широким окном и ошкуренным подоконником — местом для курения, и, оканчиваясь туалетными комнатами, в исходе пересекся с собратом. Собрат был уже двухцветным, зеленым с белой полосой. В своем нутре он прятал несколько помещений без табличек, кабинет директора, семь штук похожих на пеналы гримерок (из них — четыре одиночных, именных) и доской с фотографиями напоминал, что он, собственно, и есть часть театра "Пиллигрим". Да, с двумя "л".
Шарыгин у гримерок даже не задержался, повлек Галку сразу через сцену в зал.
Небольшой зал был пуст, только в переднем ряду с краю скукожился в зрительском кресле человечек, вяло махнувший им рукой.
По закону Галкиной невезучести человечек оказался Казимирчиком. Носатый, кучерявый Алексей Янович тут же признался, что Галка прекрасна, что она — сама свежесть и молодость, и смотреть на нее — счастье для всякой живой души.
Все внутри у Галки заходило от отвращения.
Казалось бы, ничего плохого Казимирчик не сказал, но кисло сделалось до оскомины. Может, действительно, в далеком-далеком прошлом…
— А где все? — оборвал Казимирчика Шарыгин.
— Не знаю, — развел руками Алексей Янович и, склонив голову, принялся смотреть на Галку влажными глазами.
Шарыгин обрадованно присвистнул.
— Так мы первые!
— Не торопитесь, молодой человек, — донесся со сцены хрипловатый голос.
Клетчатый, сине-белый плед, укрывавший плетеное кресло, пополз вниз, и к неяркому свету юпитеров, включенных через два на третий, подалось помятое лицо с седыми висками. За лицом открылась худая шея, плечи, втиснутые в тесный кашемировый, горчичного цвета пиджак.