– …Вавилонская Блудница! Всадник бледный со взором горящим! Кто вам сказал, Степа, что Судный День – этонашдень? Это день в понимании Творца. А для нас это может оказаться неделей, годом… Веком, наконец.
– А мертвые! Почему не встают?!
– Встают они, Степа. Оглянитесь кругом! – встают. Внутри людей. В людях. Не телами – жизнями, памятью. А вы ожидали, что мифическая косточка «луз» начнет обрастать мышцами и кожей? Что гробы и впрямь разверзнутся? Блаженны материалисты, ибо погибнут правды ради…
– Ну и падлы! – вмешался Петрович.
Подумал, хлопнул стопку «Посольской» и, во избежание недоразумения, уточнил:
– Все падлы. И вы тоже. И я.
Петровичу было тошно. Тяжелое детство, приют на Алтае, прорубь, где он тонул, бардак тетки Очы-Бала, где он терял невинность и бабки, жизнь без правил, бои без правил, переломы-вывихи… Там, в прошлом, маячил один, главный, сильно раздражающий эпизод: старый хрен, пытавшийся исправить юного буяна. Хрен поил Петровича козьим молоком, учил бессмысленно шевелить руками и рассказывал про малопонятные «инкарнации». Там, в прошлом, Петрович набил старому хрену морду и «зайцем» уехал в Крым: драться. Сейчас же, по прошествии многих лет, старый хрен начал сниться Петровичу. Сидел возле кровати, молчал. «Ну, кто был прав?» – молчал. «Эх, ты…» – молчал. И еще о всяком молчал. Когда спящий Петрович однажды попытался дать хрену в рыло, то проснулся с мокрыми трусами. Теперь, ложась в постель, Петрович всякий раз начинал сильно сомневаться: бил ли он старому хрену морду в прошлом? Или просто решил, что бил? Черт его знает… А сомневаться Петрович не любил. Не умел. И чуял, что ни к чему хорошему это не приведет.
Кирилл, глядя на Петровича, тоже предчувствовал беду. Этот сорвется. У него от Степки крыша едет. И добро б только от Степки. Ходили слухи о реальных экстремистах, которые пытались уничтожать «проснувшихся». Бессмысленно: к уничтожению тела люди (люди?!), подобные Ванде, относились равнодушно. Хоть своего, хоть чужого. Слишком равнодушно даже для существ, реально осознавших бесконечность жизни. Кирилл предполагал наличие какого-то дополнительного, еще неизвестногосейфамфактора, вызывающего это всеобъемлющее равнодушие. Профессиональное любопытство подталкивало к обнаружению нового фактора, изучению его, обнародованию, в конце концов! – но здравый смысл подсказывал: хватит.
Достаточно суеты.
Здравый смысл – и страх. Страх узнать что-то, что сделает существование Кирилла Сыча окончательно лишенным смысла.
Кирилл встал, держа в руке початую кружку:
– Пойду я, ребята. Мне сына из садика забирать.
– …мочить!!! – заглушил его слова истерический визг пророка Степы.
– И последняя теория, – очень тихо, но вполне слышно сказал Казимир. Голос вальяжного эрудита напоминал сейчас колючую проволоку. – Грех искуплен, наступает рай. Где будут жить Адам и Ева. Степа, вы знаете, я очень рад, что в раю не окажется нас с вами. Не потому, что мы плохие, а они – хорошие. Совсем по другой причине. Мы – боль остатков греха. Старая кожа, линялая шерсть. Пусть кому-то будет больно, пусть кто-то окажется наказан без видимой причины. И пусть этот кто-то уйдет навсегда. Не сетуя и не сопротивляясь. Склонясь перед произволом рока. Я, например, уйду с чистой совестью, не торопя отмеренный срок. Володенька был не прав. Испугался, засуетился. Останься он среди нас, я, его друг, не постеснялся бы повторить ему это в лицо. Кирилл, вы слышите? Или вам неинтересно мое мнение?
Кирилл медленно допил пиво.
Страх вспыхнул с особой, болезненной остротой. Неправота покончившего с собой Володи? Адам и Ева? При чем тут Адам? Брось, ты уже везде усматриваешь дурацкие намеки! Надо расслабиться… И, тем не менее, вдруг показалось: Казимир знает нечто, скрытое от тебя, знает суть нового фактора, обусловливающего часть туманных теорий о грядущем рае. И Степа знает. Поэтому недоговаривает, – кого именно мочить! – хотя для себя решил эту проблему. Они все знают, а тебе не говорят, потому что ты – свой, ты – из родного гетто, тебя не хотят расстраивать, пугать…
Последний глоток отдавал помешательством.
– Интересно, Казимир. Очень. Но вы тоже не правы. Мы не наказаны. Мы с вами имеем то, о чем раньше, до открытия ментал-коммуникации, могли лишь мечтать. Обеспеченную, сытую жизнь среди цветника. Субсидии, уход, опеку. Свободу поступков. Долгую, если пожелаем, жизнь. Безболезненную, спокойную смерть. Мы получили мечту обычного человека. И мы не виноваты, что остальные получили гораздо больше. Мы не виноваты, и мы никогда не сможем понять до конца: что же на самом деле получили они?
– Все получили. И еще получат. Потому что все падлы, – уверенно подытожил Петрович.
Налил очередную стопку.
Поднял ее на уровень глаз и добавил, противореча своему предыдущему утверждению:
– Все падлы, кроме меня. Я – человек. Я звучу гордо.
Внизу, в холле, Мишель трепался с охранником о бабах. Собственно, охрана «Ящика…» с самого начала была бессмыслицей, пустой тратой времени, – но сейчас это позволяло еще двум-тремсейфамполагать свой кусок хлеба с маслом честно заработанным, а не брошенным в качестве милостыни.
Рядовой Сыч! Или, если угодно, генерал Сыч!
Отставить!
Есть, сэр…
– Ты далеко? – спросил Мишель, отвлекшись от сравнительного анализа блондинок и брюнеток.
– В садик, за пацаном.
– Подвезти?
– Спасибо, я пешком…
Под Новый год Кирилл начал задаваться странным вопросом: почему Мишку в «Ящике Пандоры» уважают больше всех? Ведь несейф, не родной-обреченный, а просто идейный упрямец, способный в принципе обзавестись «ментиком» в любое время, ринуться по накатанной, сладкой дорожке. Да, идейный, очень спокойно сказал Мишель, узнав о сомнениях друга. Таких, как ты, Кирюша, мало. А таких, как я, очень мало. Но ты понимаешь… Вокруг творится черт знает что – или Бог знает что; короче, они знают, а я не знаю. И вся эта утопия мне не по душе. Хотя бы потому, что решал не я, – решали за меня, полагая некоего Мишку Савельева винтиком грядущего Эдема. Так вот, я и мне подобные не любят быть винтиками. А когда приходится быть винтиками, ибо так решили вверху или внизу, мы пытаемся выпасть из общей машины, откатившись в траву. Возможно, машина обойдется без нас. А возможно, не обойдется. Вот я и хочу это узнать. Не было гвоздя, подкова пропала, не было подковы, лошадь захромала, лошадь захромала, командир убит, конница разбита, армия бежит…
Пожав плечами, Кирилл счел Мишкины идеи блажью.
Но позже Казимир, подсев к Кириллу за столик и случайно выйдя в разговоре на эту тему, раскрыл истинную цену блажи Мишеля. К нему стучатся, сказал Казимир, попыхивая сигарой. Нам хорошо, дорогой мой, мы закрыты, опечатаны, и если чем терзаемся, так только личными комплексами. А Мишенька – из большинства. Проклятого или благословенного, этого знания я лишен, но большинство… У него свои законы. Оно зовет. Оно тянет, приказывает, потому что большинство, потому что иначе не умеет. Стоит Мишеньке хотя бы раз откликнуться на зов, проявить минутную слабость, – и он безо всякого «ментика» очень быстро присоединится к большинству. Особенно сейчас. А он держит двери на засове. Упирается. Руками и ногами. Зубами. Упрямством своим немереным. Старым таким упрямством, исконным. Раритетным. Как вы полагаете, Кирилл, кто больше заслуживает уважения: мы или он?