- Не понимаю, - перебил я фантаста, - какую опасность могут представлять Пушкинские горы для человека, который продает книги?
- Он слишком впечатлителен! И кроме того... Нет, я кое-что должен утаить. Еще не пришло время. До свиданья! Еще не пришло!
Теперь не я, а он повесил трубку. И я был этому рад.
Наступила тишина, покой. И я был рад этой тишине, покою. Я писал для толстого журнала статью о Жане-Франсуа Шампольоне, дешифровавшем древнеегипетскую письменность.
Перед моим мысленным взором возник человек, заставивший говорить онемевшее прошлое.
Я писал о том, как приоткрылась завеса и мы смогли почувствовать во всем трепете живой конкретности давно уже мертвый мир.
В глухих застывших знаках было спрятано величие и страсть; "Я дивлюсь тебе. Я простираю власть твою и ужас перед тобой на все страны, страх перед тобой до пределов небес".
22
Письмо из Пушкинских гор от моего аспиранта Серегина - это обрывок сновидения, подклеенный к куску киноленты.
Валя писал о своем друге Сереже так невнятно и загадочно, что я с трудом пробирался сквозь чащу слов к смыслу, к странной, незнакомой, внеземной логике, которая снова затеяла игру с Серегиным, а через него и со мной.
По словам моего аспиранта, Сережа сетовал, что он опоздал. Ему необходимо было встретиться с Пушкиным или с Хлебниковым. Но когда он прилетел на Землю, ни того, ни другого уже не было в живых. Ошибка в подсчетах, крошечная неточность, мимолетная задержка, а тут, на Земле уже время утекло и одна эпоха сменила другую. Какая ему теперь разница - опоздал ли на час или на целое столетие. Время утекло, и то, что утрачено, почти не поддается возвращению.
Почему с Пушкиным и почему с Хлебниковым? Почему не с Ламарком, не с Винером, не с Эйнштейном?
Сережа объяснил своему приятелю Вале, а сейчас Валя, мой аспирант, объяснял мне, посвятив этому три страницы своего пространного письма.
Мне объясняли то, что я не способен был понять.
Я напрягал все душевные силы, чтобы почувствовать смысл того явления, о котором писал мне Валя. Он писал, что Хлебников был голосом рек и лесов, что посредством него с нами разговаривала сама природа.
Но ведь это было только красивое выражение, только метафора. Так думал я, но Валя и Сережа представляли это иначе.
Меня удивляло и другое-то, что Валя научился думать так, как мыслил его удивительный приятель.
Но вернемся к письму, которое сейчас лежит передо мной на письменном столе и манит в глубины невнятного и нерасшифрованного, не переведенного на язык нашей, земной логики.
В письме были пропуски, по-видимому, Валя не мог или не хотел сказать всего, чего требовала беспощадная ясность мысли.
"О чем бы ты стал беседовать с Пушкиным, если бы не опоздал на сто тридцать лет?
Сережа не ответил на мой вопрос.
Тогда я сказал ему, что Пушкин, несмотря на свой гигантский ум, не был подготовлен к разговору с представителем внеземной биосферы. Ведь он жил в первой половине XIX столетия, когда не было космических ракет и бешенство ядерной энергии пребывало в покое, как джин в закупоренной бутылке.
Он снова промолчал, словно не слышал моего замечания.
Да, между нами стояла глухая стена, и я уже стал жалеть, что приехал с ним в эти края.
Сережа ходил погруженный в себя и вдруг прислушивался к чему-то не слышному мне, долетавшему до его обостренного слуха.
В тот день, о котором идет речь, мы вышли на прогулку.
Сережа всматривался с таким видом, словно он уже бывал здесь когдагто. Он тихо и задумчиво читал:
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Когда мы возвратились, он вдруг спросил меня:
- Хочешь почувствовать это?
- Что? - спросил я.
На лице его играла усмешка.
- Не спрашивай, что. Хочешь?
- Хочу, - ответил я тихо.
А потом вдруг и сразу я почувствовал себя берегом реки и березовой рощей, и Пушкин был тут, рядом. Я слышал его шаги и голос., повторявший:
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Он был тут, и мгновенье струилось, как воды.
Его шаги на тропе, и прикосновение легкой пушкинской руки к березовому стволу, и я уже не думал о том, кто я - роща или слова поэмы, вобравшей в себя лето и окрестности и небо над водой вместе с синим облаком и речной рябью, или крыло ласточки.
Прикосновение легкой пушкинской руки, - и шаги стали уда-ляться. А потом все вдруг оборвалось...
- Ты слышал его? - спросил тихо Сережа.
- Слышал.
- Ты слышал не его. Да и как ты мог его слышать? Это заговорила роща.
- Не все ли равно, - сказал я".
23
"Всякий раз, говоря о Пушкине, Сережа вдруг переходил на шепот, словно поэт был рядом и мог услышать, что о нем говорят.
Ощущение, что далекое прошлое тут, рядом с нами, пьянило меня, как глубины океана, и я погружался в это удивительное состояние, не чувствуя под ногами, дна. Вокруг меня и во мне, как в море, шумело время, то убегая вперед, то возвращаясь...
Догадка мелькнула, на мгновение ярко осветив этот мрак неизвестного, но это было только предположение, которое я пока ничем не могу подтвердить.
Человек обладает памятью, хранящей личное прошлое, прожитое, опыт. Сережа не человек. Он завершение иной эволюции, другой, не земной, неведомой нам биосферы. Эволюция дала ему загадочную и чудесную способность проникать сквозь волны времени.
Я пытался узнать хоть что-то об этом особом видении у самого Сережи, но он всякий раз начинал шутить и смеяться и говорить о том, что каждый поэт и художник обладает этой способностью.
Я напоминал ему, что наш диалог начался, мы посредники и что за все существование Земли, возможно, не было более значительного разговора, чем наш. Тогда он начинал смеяться еще громче и дурачиться, как школьник во время перемены. И он делал это неспроста, желая посеять во мне сомнение. Он хотел, чтобы я думал, что он заурядный сотрудник Книготорга в Ждановском районе, самый обычный гражданин, как нельзя больше довольный своей земной биографией и своей работой, мечтающий только об одном - благополучно дожить до пенсионного возраста...
Удалось ли ему посеять во мне сомнение? Разумеется, нет. Чем больше он дурачился, чем больше прятался за спину своей земной профессии, тем больше убеждался я в его внеземном прошлом.
Никто не догадывался, что тот, кого я называл Сережей, был достоин внимания не меньше, чем любой знаменитый артист. Все считали его самым заурядным парнем на свете, и особенно туристы и туристки, прибывшие в Пушкинские горы, подчиняясь спортивному азарту и желанию умножить свои впечатления.
Никто из них не догадывался, что Сережа тоже был своего рода рекордсмен, но рекордсмен до беспредельности скромный, не рассказывающий никому о своем затяжном прыжке, вобравшем в свою орбиту сначала солнечную систему, а затем и эти во всех отношениях замечательные места, где некогда жил великий поэт.