Зоя отвела глаза, и капитан с горечью почувствовал, что сейчас был для нее не человеком, который ее любит, но представителем непонятной силы, независимо от желания Зои и всех остальных резко бесповоротно изменившей их жизнь.
Капитан ощутил, как взволнованную приподнятость, какую он только что испытывал, вытесняет холодная злость на разношерстную кучку людей, к которым принадлежала женщина, отказавшаяся понять его именно сейчас, когда это было очень нужно.
Как часто бывает, он не понял ее и не знал, что она отвела глаза лишь для того, чтобы он не увидел в них выражение торжества, какое испытывает женщина, поняв, что любимый человек по-настоящему нуждается в ней, и только в ней. Она просто испугалась откровенности своего взгляда, неуместного сейчас, когда все были подавлены свалившейся на них бедой, впервые ощутили ее тяжесть.
Капитан медленно обвел взглядом остальных. Он сказал все, что мог; ему противно было еще и еще раз повторять те же слова, как делают это иные в ожидании, что если не на третий, то хоть на пятый раз слова дойдут наконец до сознания слушающих и окажут воздействие. Капитан молчал. Остальное зависело от того, кто из пассажиров заговорит первым и что именно скажет. Сейчас люди могли повернуть к отчаянию – или к спокойствию, которое можно сохранить и в самые тяжкие времена.
Если бы в салоне присутствовал администратор, он, наверное, нашел бы, что и как сказать. Но Карский лежал в госпитальном отсеке, под прозрачным куполом, облепленный датчиками и стимуляторами, окруженный специальной атмосферой, лежал без сознания, не зная ни того, что он лишился руки и ноги, ни того, что хрупкие, розовые зачатки новой руки и новой ноги, их костей, мускулов, сухожилий и нервов уже ясно различимы… Взгляд Устюга задержался на Нареве. Пожалуй, именно опытный путешественник мог бы помочь сейчас, отыскав в памяти какую-нибудь похожую историю, в которой люди вели себя достойно и терпеливо дожидались заслуженного ими счастливого конца. Устюг чувствовал себя не вправе утешать и подавать надежды, которые могли не оправдаться, но он не стал бы возражать, займись этим кто-нибудь другой, и, может быть, подобная история утешила бы даже самого капитана, хотя кто-кто, а он знал, что счастливые концы достигаются вовсе не умением сидеть и выжидать.
Но Нарев молчал. Ему очень хотелось вскочить, что-то крикнуть, заставить всех повернуться в его сторону, добиться, чтобы вспыхнули их глаза… Но Нарев боялся, что стоит ему заговорить – и верх одержит его всегдашнее стремление отрицать, а не утверждать, разрушать, но не строить, поднимать людей скорее на драку, чем на работу. И путешественник промолчал, боясь в эти мгновения самого себя: он знал, что дело серьезное, и что ни в панику, ни в истерику сейчас впадать нельзя.
Заговорила Инна Перлинская. Актриса из тех, кого запоминают зрители, и кто, начав с юности, всю жизнь проводят на сцене, естественно переходя к ролям все более зрелых героинь, Инна сразу почувствовала зал, настроение своих немногочисленных на сей раз зрителей, и поняла, что сейчас важно, какие слова человек скажет, а вовсе не то, глубоко ли он убежден в справедливости этих слов, и ему ли принадлежит высказанная мысль, или давно уже стала общим достоянием.
Инна не умела заглядывать далеко в будущее и жила ощущением каждого мига. И сейчас в первую очередь почувствовала, что ее расставание с Истоминым, неизбежное на Земле, куда-то отодвигается. Это позволяло надеяться, что ее маленькое, нечаянное, и, быть может, последнее счастье окажется таким, какого она никогда не знала и о каком мечтала всю жизнь – спокойным и продолжительным. Актриса, как и остальные, не успела подумать, что она никогда не увидит Земли. «Никогда» для человека равносильно вечности с обратным знаком и, как и «вечность», принадлежит к тем фундаментальным понятиям, с которыми человек до сих пор не в ладу. Человек часто воспринимает «никогда» всего лишь как очень долгий срок, тем самым лишая это понятие присущей ему безысходности и категоричности. Впрочем, может быть, он и прав, потому что личное «никогда» каждого длится не более, чем его жизнь – не так уж и много. Поэтому Инна ощутила вдруг покой и даже радость и, привыкнув испытывать чувства для того, чтобы делиться ими с людьми, не стала удерживать их в себе.
– О, конечно, – сказала она, привычно и незаметно для самой себя улыбаясь. – Но ведь… наверное, все это не так трагично? Я уверена, я чувствую, что мы спасемся. Земля никогда никого не оставляла в беде, правда? Помню, у нас была похожая пьеса… У меня сейчас такое ощущение, словно нам просто подарили еще несколько дней отдыха. Ну скажите, капитан, разве вы не уверены в том, что эти новые переходы, о которых вы говорили, спасут нас? Разве сомневаетесь в том, что они приведут нас обратно на Землю? Мне это кажется настолько логичным, что и тени сомнения не возникает.
Она глядела на Устюга, широко раскрыв глаза, которые все еще были наивными, девичьими, и привычно прятала руки, выдававшие возраст. Устюг помедлил; он полагал, что их шансы невелики, – так подсказывала интуиция, – но разве, в конце концов, он мог знать и предвидеть все?
– Ну, – сказал он, – безусловно, есть надежда…
Инна не дала ему договорить.
– Вот видите? – своим глубоким, профессионально поставленным голосом сказала она и тряхнула черными колечками волос. – Что ж тосковать? Доктор Карачаров, Зоя, Мила, все мы ведь жаловались, что у нас вечно не хватает нескольких дней, чтобы спокойно посидеть и понять что-то важное, или закончить работу, или побыть не одной. Нарев, вы же профессиональный путешественник, разве вам не интересно все это?
– Инночка, – сказал Нарев. – Я ведь не ропщу, мудрица! – он сам рассмеялся над этим словом и рассмешил всех. – И в самом деле, нужно ли разочаровываться в Земле и в нас самих? О, мы просто еще плохо знаем себя! Дайте время – и мы покажем!
– Времени, кажется, будет в избытке, – пробормотал Карачаров, но даже его воркотня не показалась мрачной.
– А вы доктор, настроены пессимистически?
– Да нет, – сказал физик. – Просто мне надо все это обдумать как следует.
– Конечно же! Думайте, дерзайте… Воспользуемся неожиданными каникулами, и – да здравствуют переходы!
На Земле и в полетах Мила вела дневник, как это бывает с людьми, не уверенными в том, что они могут все, без остатка, рассказать находящемуся рядом человеку – и будут поняты. Это зависит не столько от собеседника, сколько от самого человека, от его умения быть (или не быть) откровенным по-настоящему. Люди откровенные редко ведут дневники, а счастливые, кажется, не занимаются этим вовсе. Наверное, Мила не была счастлива с самого начала, хотя, быть может, и не сразу поняла это.