Послышался шорох осыпающейся каменной мелочи, и внизу показалась задранное Дашкино личико. Оно совсем осунулось и почти исчезло, остались веснушки, глаза и зубы.
— А ручей рядом! — крикнула Дашка. — Там только трудно дотягиваться, потому что камни! Поэтому я долго! А еще там лопух растет! Он опухоль снимает!
— Это замечательно, — сказал я. — У меня будет компания. А то обидно быть единственным лопухом в округе. Спасибо, дщерь.
— Как ты меня обозвал?! — обиделась она полушутливо. Она обижается полушутливо всегда: и когда шутит на полторы тысячи оборотов, и когда сердится по-настоящему.
— Дщерью, — сказал я. — Что по-старорусски значит «дочь». В конце концов, не на машине ли времени мы странствуем? А значит, надо соблюдать условности. Но если тебе это обидно…
— Дщерь, — сказала она. — Дверь и щепа. Дверь в щепки. Или: дверь и щель. Склонность к незаметному исчезновению.
— Это точно, — сказал я. — Они такие. Только отвернись, а их уж нет…
Я распаковал аптечку. Вот: настоящие хлопковые бинты, обваленные в настоящем гипсе. Надо сложить из них что-то вроде полотенца, потом смочить водой и примотать к ноге. И — довольно долго сидеть, пока все это просохнет.
Короче, о теплой ночевке сегодня придется забыть.
Я с тенью сожаления посмотрел на Дашку, потом — на браслет. Достаточно лишь активировать его…
И через пятнадцать минут здесь будет кремового цвета коптер с вежливыми киберами или даже вполне живым врачом-стажером, дежурящим на горноспасательной базе. Но тогда цель наша с Дашкой останется не достигнутой — а скорее всего, и вообще недостижимой…
Это не перелом, сказал я себе твердо. Это никак не может быть переломом. Потянул связки — и все.
Сделаем лишнюю дневку. А потом — доковыляем потихоньку.
И следующие полчаса, пока я складывал, смачивал, обкладывал, накручивал и оглаживал, я повторял себе строго: не перелом. Не перелом.
Дашка смотрела на меня и страдала. Но молодчина — страдала она молча.
Потом она сбегала вниз еще раз и вернулась с несколькими сухими сучьями то ли сосны, то ли арчи. Сопя, разделала их топориком, сложила костерчик и с первой спички разожгла. С этим у нее все было в порядке.
В тепле костра гипс затвердел до звона — ногу же стало дергать и давить, пока еще терпимо, но с намеком на трудную ночь.
Хорошо бы все же спуститься к воде и траве…
Ботинок пришлось распластать и подвязать снизу — шнурком и обмоткой. Потом, опираясь на альпеншток, я встал. Перенес тяжесть на больную ногу.
Уф-ффф…
Впрочем, я ожидал худшего. Боль ударила вверх, до колена — но тупая, темно-красная. Можно терпеть.
Можно терпеть и можно шагать.
И я пошел. Шаг, два, десять… Поворот. Обратно. До рюкзака.
Дашка молча выгребала из него банки и перекладывала в свой.
— Э! Мы так не договаривались!
— Ну и что?
В два приема — зло — закинула свой рюкзак на плечи и встала, вызывающе меня рассматривая. Полтора конопатых метра железного упрямства.
— Да, действительно… Обстоятельства изменились…
Я привел в порядок темную разворошенную обитель банок, сухарей и запасных носков, прикрепил сверху палатку и спальники. Вздел сооружение на спину, стараясь при этом не терять равновесия.
— Веди, Тенсинг.
— Кто-о? — с величайшим подозрением прогнусила Дашка.
— Чему вас только учат. Тенсинга не знаешь.
— Нас хорошо учат! А ты, может быть, неправильно произносишь. Ну кто это, кто?
— Первый человек на вершине Эвереста.
— А кто же тогда был сам Эверест?
Действительно…
— Кажется, это был какой-то английский…
— Смотри, — сказала вдруг Дашка и остановилась, показывая вниз. — Тропа. Наверное, козья, да? Козы ходят к ручью…
— Возможно.
Я прикинул направление. И так и сяк выходило, что тропы этой нам не миновать. А здесь к ней, похоже, спуститься достаточно легко.
В горах надо ходить по тропам. Какими бы извилистыми они на первый взгляд ни казались, а всегда являют собой кратчайший путь от точки А до точки Б. Если, конечно, путь измерять расходом сил.
Это так. Но когда я ступил, наконец, на эту тропу, в глазах моих было черным-черно, а пот тек струями по спине и бокам. Чудом, нелепым чудом дошел я… преодолел сто метров — вниз по склону…
Но в то же время я понял вдруг, что дойду.
Главное — пореже останавливаться.
Дашка топала гордо, и чувствовалось, что ей стоит больших сил не жалеть меня вслух.
Так прошел час. Потом — два и три. Тяжелее всего было начинать движение после отдыха.
Потом мы — вместе с тропой — стали пересекать снеговую линзу, и я провалился. Удача еще, что успел выдернуть альпеншток и, перехватив за середину, упасть на него грудью. Палка да рюкзак за спиной сработали как тормоз. Ноги, однако, болтались над пустотой, и сколько там — полметра или пять метров — сказать я не мог…
Если больше полутора — я не вылезу.
— Дашка! — предостерегающе крикнул я, и она обернулась. — Стой на месте! — когда она уже бросилась ко мне.
И все же реакция ее была хорошей, и здравый смысл оставался где надо: она успела затормозить.
— Отойди чуть назад, — скомандовал я, и она отошла. — Сними рюкзак. Достань веревку. Свяжи петлю на конце. Кидай мне. Еще раз. Не замахивайся так сильно. Молодец.
Стараясь делать как можно меньше движений, я продел в петлю правую руку.
— Теперь разматывай веревку до сухой земли. Там вобьешь кол и закрепишь конец.
Стал мокнуть и мерзнуть живот. При моем провале полы шинели распахнулись…
Вещный консерватизм предков изумлял меня все время, сколько я занимался внераскопочной археологией. Никак нельзя сказать, что они не понимали своего удобства и комфорта. Но покрой и конструкция мужских панталон восемнадцатого-девятнадцатого веков — это нечто. Или флотская офицерская фуражка девятнадцатого-двадцатого — со всеми ее планками, пружинами и ватными вставками. Или солдатская шинель восемнадцатого-девятнадцатого-двадцатого-двадцать первого…
Современники писали, что это гениальное изобретение. Видимо, я просто чего-то еще не понял.
Дашка помахала мне рукой. Быстро она… Я присмотрелся и увидел, что там торчит пенек. А-атлично…
В пару движений выбрав слабину, я попытался вытащить себя.
Через десять минут я оставил эту затею…
Видимо, я вклинился в дыру так плотно, что сдвинуться мог только вместе с тоннами окружающего меня ужасно мокрого и тяжелого снега. Все попытки как-то расшатать себя в этой дыре приводили только к тому, что я проседал чуть глубже. Это было унизительно и страшно.