Да-да, именно так они повадились звать ее — то ли из-за какой-то ошибки в бумагах, то ли недослышав, то ли просто оттого, что прикованным к кроватям мужчинам легче запомнить привычное слово, чем окликать сестру данным ей при рождении именем.[1]
— Мерси!
На этот раз — громче и настойчивее, а надрывается ведь капитан Салли собственной персоной где-то на первом этаже. Судя по голосу капитана Салли, намерения у нее серьезные; но, опять-таки, у капитана Салли всегда серьезные намерения, потому-то она и капитан.
Медсестра вскинула голову так, чтобы голос ее полетел вверх по лестнице, и закричала:
— Иду! — однако продолжила ворошить белье, потому что ноготь ее большого пальца задел что-то твердое. И если она сумеет зацепить средним пальцем гладкий железный кругляк часов — да, это должны быть именно они, — то задержится всего на секунду. — Я иду! — повторила она еще громче, выгадывая лишние мгновения, хотя нового зова не последовало.
Ну наконец-то! Пальцы сомкнулись на механизме величиной с ладонь, тикающем и неповрежденном, и выдернули его из хлопчатобумажных складок, а заодно и из лохани. Часы холодили ладонь и были тяжелее, чем казались, — не слишком дорогие, но покрытые вмятинами, заработанными за долгую жизнь безупречного служения.
— Нашла, — пробормотала она сама себе и сунула часы в карман передника на временное хранение.
— Мерси! — Теперь зовущий голос звучал нетерпеливо.
— Я же сказала — иду! — ответила она и, приподняв подол юбки, ринулась вверх по лестнице, ведущей в коридор за кухней, не столь изящно, как пристало бы леди, зато быстро. Бочком-бочком протиснулась мимо санитарок, какого-то врача и трех пожилых женщин, нанятых для штопки и починки белья, но в основном болтающих и пререкающихся друг с дружкой. Ненадолго путь ей преградил один из выздоравливающих мужчин, тащивший корзину с перевязочным материалом — бинтами и всем таким прочим; они исполнили короткий и неуклюжий танец, дергаясь взад и вперед в попытке пропустить один другого, пока медсестра наконец не ринулась напролом с извинениями. Однако, если он и ответил, она не слышала, поскольку прямо впереди уже открывалась центральная палата.
Запыхавшаяся и раскрасневшаяся Мерси влетела туда и остановилась, пытаясь отдышаться. Она сжимала сквозь ткань фартука карманные часы и высматривала капитана Салли среди моря лежащих на койках тел различной степени недомогания и поправки.
Здесь было пятнадцать рядов по восемь коек в каждом. В эту палату раненые поступали, здесь их сортировали, и здесь же лежали выздоравливающие. Рассчитана она была разве что на две трети от такого количества, так что проходы между рядами пришлось сузить практически до полной непроходимости, но от ворот поворот тут никому не давали. Капитан Салли говорила, что, даже если придется зашивать раны стоя, а перевязки делать в чулане, они примут каждого мальчика-конфедерата,[2] доставленного к ним с поля боя.
Но она могла позволить себе подобные заявления. Это был ее госпиталь, и она официально являлась старше по званию любого другого в здании. «Капитан» — это ведь отнюдь не прозвище. Офицерский чин она получила от Конфедеративных штатов Америки, потому что военный госпиталь должен возглавлять военный, но Салли Луиза Томпкинс не признала бы ничьего верховенства над собой, а она была слишком богата и слишком компетентна, чтобы с ней не считаться.
Шум в палате, как обычно, стоял ужасающий: стонали и хрипло просили о чем-то пациенты, скрипели пружины коек — все это создавало будничный фоновый гул. Фон, признаться, не из приятных, особенно когда кого-то рвет или кто-то визжит от боли, но он всегда здесь, наравне с неотвязчивой вонью грязных тел, пота, крови, дерьма, с лекарственным духом эфира, с острым, словно осязаемым, запахом селитры и пороха и жалкими струйками аромата щелочного мыла, которое безуспешно пытается бороться с превосходящими силами противника. Простому мылу, пусть даже и благоухающему чем угодно, никогда не изгнать из воздуха привкус мочи, обугленной плоти и опаленных волос. Никакие духи не перекроют тошнотворно-сладкого смрада гниющего гангренозного мяса.
Мерси говорила себе, что больничный запах ничуть не хуже вони фермы в Уотерфорде штата Вирджиния. Но это была ложь.
Он был хуже, чем даже в то лето, когда она обнаружила их быка лежащим на лугу, задрав кверху копыта, с раздувшимся брюхом, покрытым живым ковром копошащихся мух. Он был хуже, поскольку исходил не от разлагающейся на солнце туши, с которой, размягчаясь, стекала кашей серая плоть. Он был хуже, потому что бык спустя какое-то время просто исчез, дух его смыли летние дожди, а останки погребли отчим и брат. Постепенно и она забыла, где пало животное, словно этого и не было вовсе.
Но здесь такого не произойдет никогда. Даже в самом чистом госпитале во всей Конфедерации, где умирает меньше людей, а поправляется, чтобы вернуться на фронт, больше, чем где бы то ни было на Севере, или Юге, или даже в Европе. Даже с учетом настойчивых — да что там, почти маниакальных — требований капитана Салли соблюдать чистоту. Постоянно кипятилась вода в гигантских чанах, легионы задержавшихся в больнице мужчин, выздоровевших настолько, чтобы помогать, но не настолько, чтобы сражаться, «сменами» по два часа шваркали швабрами по полу. Харви Клайн был одним из них. Другим — Пол Форкс, Медфорд Симмонс — третьим, Андерсон Руби — четвертым; и если бы Мерси Линч знала больше имен, она перечислила бы еще с дюжину увечных и услужливых пациентов.
Они не давали полам краснеть от кровавых пятен, они наравне с персоналом разносили бесчисленные подносы с едой и лекарствами, следовали по пятам за врачами и помогали медсестрам утихомирить буйных после пробуждения от кошмарных снов.
Но даже эти мужчины, и две дюжины медсестер вроде нее самой, и пять докторов, работающих круглые сутки, и весь контингент прачечной и кухни не могли ничего поделать. И запах никогда, никогда не исчезал.
Он въедался в складки одежды Мерси и запутывался в ее волосах. Он скапливался под ногтями.
Она носила его с собой — всегда.
— Капитан Салли? — окликнула Мерси; и как только слова слетели с ее губ, она заметила стоящую у второй входной двери женщину в компании еще одной женщины и мужчины.
Салли, маленькая и бледная, с темными волосами, разделенными на прямой пробор, в строгом черном платье, туго застегнутом до самого подбородка, наклонилась вперед, чтобы лучше слышать, что говорит ей другая женщина, а джентльмен за их спинами покачивался с пятки на носок, шаря взглядом по сторонам.