Чумазое, страшное, костистое лицо, не понять, муж или баба. Или девка?..
– Нет, – сказал Шелепка. – Сама померла.
– Вот как? – Мураш выпрямился, вернул маслечник. – А бывает, что не сами?
Шелепка посмотрел на него, не ответил, загремел в бубенец. Скоро прибежали, волоча ноги, сторожи. Их то было дело.
– Идём, – сказал малыш.
Царь Уман сидел за столом, с ним тысяцкий-городовой Босарь, тысяцкие-полевые Уско и Мамук, ключник Сирый и ещё человек пять, которых Мураш не знал.
– Чего так долго? – хмуро спросил царь. – В другой раз за смертью тебя пошлю…
– На мертвечиху наткнулись, – сказал малыш. – Я и подумал: а не упыри ли снова, часом? Пока осмотрел, то, сё…
– То, сё… – передразнил царь. – И что оказалось?
– Не упыри. Сама. С гладу-холоду…
– Ясно. И упыри не потребовались… Ладно, Шелепка, иди пока. Спи. Нужен будешь, разбудят. А ты садись, десятский, пей-веселись, угощайся…
Угощение стояло самое царское: в серебряной плетенице разварная репа, в хрусталях – седьмая водица на медке. Мураш подцепил краюшку репы, стал жевать. Царь ждал. Мураш сглотил, ложку отложил, рот шитым утиральником утёр – показал, что сыт безмерно.
– Мураш, значит… – сказал царь. – Тот ли ты Мураш-десятский, который посольство наше перед войной в роханскую землю сопровождал?
– Да, царь. Тот самый.
– Земли роханские помнишь?
– Помню, царь.
Хотя – чего там особо помнить? Степь, она как стол скатертный…
– Тогда слушай, тот самый Мураш.
И Мураш услышал.
Не даром дался Брянь-городец. Нагло полезли гельвы да рохатые людишки в первый приступ – тут рога-то им и пооббили. Кто за стену перебрался – ни один не ушёл, а троих вообще на языки взяли. Один рохатый на смертный испуг слаб оказался, всё сказал, что ни спросили. И после, когда обузом из горящего городца уходили, девкам дали слова его запомнить…
Стало быть, гельвы – они и рохатым уже поперёк глотки вошли. Царям дерзят. Бытуют наособицу. Рохатые, пусть и враги, а обычай добрый степной имеют: нажитым делиться, за щеку не прятать. Гельвы ж не будь дурни: брать-то братское с охотой берут, а своё жилят крепко, за высокими стенами да под охраной.
В Моргульской долине сейчас болото стоит непролазное, а со дня на день вообще паводка ждут. Потому для военного огородца, что по эту сторону долины, запасы возили два месяца. И по гельвьему доброжмотству большая часть запасов держится укромно, в лесу за засеками да на деревьях. И место этого укрома пленник знал – и назвал…
Разное там. Много. А главное – возов двадцать гельвских хлебов, которые русы прозвали «вечными». Один человек на плечах в походе стодневный запас нести может, не утомляя ни спины, ни ног. А там – двадцать возов.
– Ты понял, Мураш?
Мураш ещё не понял. Он считал, загибая в уме пальцы. Возы наверняка гонорские, бычьи запряжки, других возов в закатных обузах не видел он ни разу. Этих стодневных запасов на каждом будет по пять сотен, а то и по шесть. И если двадцать возов, то это получается… получается…
А ведь стоднев – он на здоровенного воина рассчитан, да так, чтобы сил у него не убывало, а прирастало. Бабам же и ребятишкам – считай, вчетверо с хвостиком получится.
Там, глядишь, и солнышко-Ра вернётся. Урожай уродится. Хоть бы репа та же, ей много ли надо? – не вёдро, а воды вёдра…
– Так, – сказал Мураш. – Я понял, царь. Сколько людей дашь?
– Ничего ты не понял, торопун, – покачал головой Уман. – За хлебами другие пойдут. Твоё же дело будет – огородец на долине взбаламутить и за собой увести. Зря я тебя про роханские земли пытал?
– До роханских земель не дойти, – сказал Мураш. – До Итиля – и то вряд ли.
– А я тебя не заставляю туда идти, – сказал царь. – Я тебе туда идти разрешаю. Если припрёт. Есть такой пограничный рохатый князец Улбон – он вас и примет, и не выдаст. Ясно теперь?
Мураш помолчал.
– А что, царь, – сказал он наконец. – Пожалуй, что и ясно. Так сколько людей дашь?
– Много не дам, и не надейся. Зато дам лучших…
И получилось так: стал Мураш верховым сотским. Под апостолу его подведены были тридцать два воина, искусные и в конном, и в пешем деле. Многих новосотский знал раньше – Савс-рябец, например взять, многих он стоил, когда отступали от Монастырита, шесть обломанных стрел потом вынули из боков и плеч, и огонь раневой он перемог, и гельвский яд. Долго товарищи знали: вот-вот помрёт. Так ведь не помер, стоит крепко, широк в кости, череп лысый, бугристый, в рубцах и зубы через раз, зато глазами чёрными весело смотрит. Или Манилка, тарский род: хитрый, наглый, ловкий, как камышовая кошка, больше десятка гельвов скрал, а ты гельва поди-ка скради. Уже после того, как взорвали гельвы Ородную гору и превратили день в сумрак, а лето в зиму, сколотил Манилка бучу из русов и тар – и такой копоти врагу задал, что гельвы (а может, и не гельвы вовсе, а гонорные или рохатые; кто после разберёт?) в конце концов мирное кочевье пленили, а там одних детишек с полсотни было, и гонца заслали: не выдадите Манилку – всех под лёд. Что сказать? – отбили кочевье, в жалы да ножи катюков закатных взяли, только сами почти все мёртвыми легли, и у Манилки – вынесли его на руках, – как поправился, левая нога на вершок короче стала, и прихлёб появился, когда дышит. В поиск теперь не пойдёшь… Или вон взять Барока сероглазого – родом он из гонорных, давно ушёл на службу в Черноземье, много до войны. Женился на горынычне из-за Горгорота, детишек завели… Когда война только-только началась, татский набег случился на горный край; по слухам, совершили его двари – больше из мести за то, что горынычи варят лучшее, чем дварское, железо; кто знает? живых-то не осталось… За руки приходилось уводить Барока из схваток; а ежели видел он дварей на той стороне, то и не увести было.
Другие тоже были хороши, а вдруг кто и не был, так станет. Верное дело – бой…
Что сомнения вызвало, так это две девки, Рысь и Беляна, русинка и уруска. Не хотел брать их Мураш, да прогнать не мог: Рысь-то племянницей тысяцкому Мамуку приходилась, а Беляна из тех двух брянских девок была, что дошли и ребятишек довели. Не хотел же он брать потому, что знал: на недоброе дело ведёт он сотню свою и не стоит девкам того видеть, что будет… однако ж вот: взял. Рысь гельвский знала; у Беляны в глазах стыла смерть.
Дал Мамук соимёнников своих, мамуков – сохранил где-то в лесах. Отощали мамуки, и рыжая шерсть свалялась, и горбы в стороны попадали пустыми котомками. Четырёх дал, сказал, что больше не может, надо же будет хлеб вывозить, самых сильных дал… а глазки бегали. Мураш спорить не стал, всё одно придётся конями разживаться. Эх, водил когда-то Мамук мамуков лавой, и разбегались закатные люди, страху терпели, и называли между собой мамуков олифантами, небывалыми зверьми в десять, в двадцать ростов человеческих и с торчащими изо ртов пиками. Ну, не изо ртов, положим, у мамуков пики торчали, сброя такая была излажена… да оно и ладно. Пусть себе ужасы воображают, нам же лучше.