Каждый рожденный в Империи неизбежно оказывался в «своем» круге, общество деликатно (а если надо — и грубо) вытесняло его туда, где ему было место, — в соответствии с талантами его, темпераментом и нравственной потенцией. Это вытеснение происходило и автоматически, и с помощью соответствующего социального механизма (чего-то вроде полиции нравов). Это был мир, где торжествовал принцип «каждому — свое» в самом широком его толковании. Ад, Чистилище и Рай. Классика.
А во-вторых, авторам нравилась придуманная ими концовка. Там у них Максим Каммерер, пройдя сквозь все круги и добравшись до центра, ошарашенно наблюдает эту райскую жизнь, ничем не уступающую земной, и, общаясь с высокопоставленным и высоколобым аборигеном, и узнавая у него все детали устройства Империи, и пытаясь примирить непримиримое, осмыслить неосмысливаемое, состыковать нестыкуемое, слышит вдруг вежливый вопрос: «А что, у вас разве мир устроен иначе?» И он начинает говорить, объяснять, втолковывать: о высокой Теории Воспитания, об Учителях, о тщательной кропотливой работе над каждой дитячьей душой… Абориген слушает, улыбается, кивает, а потом замечает как бы вскользь: «Изящно. Очень красивая теория. Но, к сожалению, абсолютно не реализуемая на практике». И пока Максим смотрит на него, потеряв дар речи, абориген произносит фразу, ради которой братья Стругацкие до последнего хотели этот роман все-таки написать.
— Мир не может быть построен так, как вы мне сейчас рассказали, — говорит абориген. — Такой мир может быть только придуман. Боюсь, друг мой, вы живете в мире, который кто-то придумал — до вас и без вас, — а вы не догадываетесь об этом…
По замыслу авторов эта фраза должна была поставить последнюю точку в жизнеописании Максима Каммерера. Она должна была заключить весь цикл о Мире Полудня. Некий итог целого мировоззрения. Эпитафия ему. Или — приговор?
Я рассказал здесь эту историю потому, что она пришлась к слову: еще один пример к вопросу о материализации придуманных миров. Причем не только пример, но, если угодно, и — некий материал для игры воображения и для размышлений о том мире, в котором приходится существовать нам с вами.
Санкт-Петербург март 1996 г.
Сергей Лукьяненко
Временная Суета
Если честно — то все мы начинали именно с этого. Продолжали, дописывали (в уме, или на бумаге) свои любимые книги, воскрешали погибших героев и окончательно разбирались со злом. Порой спорили с авторами — очень-очень тихо. А как же иначе — литература не футбол, на чужом поле не поиграешь.
Где-то в глубинах письменных столов, в компьютерных архивах, просто в уголке сознания, у каждого писателя, наверное, спят вещи, которые не будут изданы. Потому что писались они для себя, как дань уважения авторам, любимым с детства. Нет в этом большой беды для читателей — подражание не может стать лучше оригинала. И всем нам хочется быть не «последователями Стругацких» или «русскими Гаррисонами и Хайнлайнами», а самими собой. Но как здорово, что дана была эта возможность — пройти по НИИЧАВО, увидеть Золотой Шар, побывать в Арканаре! Андрей Чертков, придумавший и осуществивший эту идею, Борис Стругацкий, разрешивший воплотить ее в жизнь, подарили нам удивительное право — говорить за чужих героев. Хотя какие они чужие — Быков, Румата, Рэд Шухарт, Александр Привалов… Они давным-давно с нами, без них мы были бы совсем другими. И всегда хотелось встретиться с ними еще раз.
Я выбрал продолжение «Понедельника» даже не потому, что он наиболее любим, есть и другие книги братьев Стругацких, которые дороги мне ничуть не менее. Просто для меня это была наиболее сложная тема. Писать «продолжение» книги, наполненной духом шестидесятых годов, светом и смехом давно ушедших надежд. Рискнуть.
Но это — уже совсем другая история.
История первая. Колесо фортуны
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями…
Н. В. Гоголь
…судя по всему, мое житье-бытье час от часа становилось все нестерпимее…
Г. Я. К. Гриммельсгаузен, «Симплициссимус»
Было раннее утро конца ноября. Телефон зазвонил в тот самый момент, когда «Алдан» в очередной раз завис. В последнее время, после одушевления, работать с машиной стало совсем трудно. Я со вздохом щелкнул «волшебным рубильником» — выключателем питания, и подошел к телефону. «Алдан» за моей спиной недовольно загудел и выплюнул из считывающего устройства стопку перфокарт.
— Не хулигань, на всю ночь обесточу, — пригрозил я. И, прежде чем взять трубку, опасливо покосился на эбонитовую трубку телефона, где тянулся длинный ряд белых пластиковых кнопок. Слава богу, вторая справа была нажата, и это означало, что мой новенький телефон принимает звонки только от начальства — от А-Януса и У-Януса, да Саваофа Бааловича. Впрочем, зачем гадать?
— Привалов слушает, — поднимая трубку, сказал я. Очень хорошим голосом, серьезным, уверенным, и в то же время усталым. Сотрудника, отвечающего таким голосом, никак нельзя послать на подшефную овощную базу, или потребовать сдачи квартального отчета об экономии электроэнергии, перфокарт и писчей бумаги…
— Что ты бормочешь, Сашка! — заорали мне в ухо так сильно, что на мгновение я оглох. — …рнеев говорит. Слышишь?
— А… ага… — выдавил я, отставляя трубку на расстояние вытянутой руки. — Ты где? У Ж-жиана?
— В машинном зале! — еще сильнее гаркнул из трубки грубиян Корнеев. — Уши мой!
На мгновение мне показалось, что из трубки показались Витькины губы.
— Дуй ко мне! — продолжил разговор Корнеев.
В трубке часто забикало. Я с грустью посмотрел на «Алдан» — машина перезагрузилась, и сейчас тестировала системы. Работать хотелось неимоверно. Что это Корнеев делает в машинном? И как сумел дозвониться? Я скосил глаза на телефон, потом, по наитию, на провод. Телефон был выключен из розетки. Сам ведь его выключил утром, чтобы не мешали писать программу.
— Ну, Корнеев, ну, зараза… — с возмущением сказал я.
— Дуй в машинный…
Я с мстительным удовольствием подул в микрофон.
— Привалов! Как человека прошу! — ответила мне трубка.
— Иду-иду, — печально сказал я, и отошел к «Алдану». К Витькиным выходкам я привык давно, но почему он так упрямо считает свою работу важной, а мою — ерундой? На мониторе «Алдана» тем временем мелькали зеленые строчки: