В своем отделении все было привычным. Уже второй десяток лет он работал в этих стенах, шагал по этим коридорам, заходил в палаты. На каждой из коек он перевидел сотни людей, и, наверное, с любой из них кто-нибудь уходил за эти годы в никуда, в бестелесное и бесконечное пространство смерти. Но помнил он и выздоровевших, их было значительно больше, кто-то благодарил, многие просто забывали о нем, Панкове, но дело было не в этом. Главное в том, что своими руками, хоть на год, но отдалил он срок окончательного приговора, ухода в коридор смертников, где собственные шаги невесомы и выстрел в затылок неотвратим и неслышен... Он редко размышлял об этих вещах, считая свою работу обыденной и привычной. Впрочем, она и была обыденной. И, скорее всего, любимой.
Ему не спалось. Он лежал у себя в ординаторской, расслабившись, вверившись своей боли. Выпил еще новокаина. Горечь прошла по горлу, осталась во рту, но боль только притупилась. Она таилась в животе и он, столько раз видевший язвенных больных, ясно представил себе, как выглядит его желудок, разрезанный и рассеченный острым скальпелем. Он видел свою язву, большую, назревшую, вот-вот готовую разъесть артерию и уже видел, как тонкой, пульсирующей струйкой в темноту желудка выбрасывается кровь, алая, красивая на свету, стремящаяся к свободе, в слепоте своей не понимающая, что смерть и свобода равнозначны. Но кровь и не должна ничего понимать, она просто сок; как ничего не понимает печень, делающая свое таинственное дело, как слепы почки, фильтрующие кровь, и темно подсознание. Только кора мозга, некрасивая серая оболочка зыбкого органа, могла понимать что-то, умела ужаснуться возможному небытию, а если и умирала, то обрекала тело на полную слепоту, немоту и беспомощность.
Встал, подошел к телефону.
- Нина, - сказал он тихо, - будь добра, набери кубик атропина и два но-шпы, принеси сюда... Да, мне.
Он сел на раскладушке, согнувшись и держась рукой за живот. Тихо открылась дверь и снова закрылась. Медсестра Нина, чуть заспанная, в косынке, надвинутой на глаза и скрывавшей бигуди, встала на пороге.
- Что, совсем разболелся на старости лет?
Она работала в отделении давно и наедине с Панковым позволяла себе дружеский тон. Он не выносил этого от других, но ей разрешал.
- От старой и слышу, - огрызнулся он беззлобно.
Легкой рукой она поставила укол. Панков поймал ее руку, притянул к себе.
- Положи на живот. Может, полегчает.
Она рассмеялась, но руку не отвела. Села рядом.
Из окна светил фонарь и при его сумеречном свете на ее лице не было видно ни морщинок, ни темных кругов под глазами.
"Неужели я когда-то любил ее? - подумал Панков. - Когда она пришла в отделение, еще девчонкой, высокой, красивой, румяной? Неужели тогда я всерьез любил ее?"
Он попытался вспомнить ощущение упругого тела, прильнувшего к его телу, но не вспомнил. Эта рука была теплая, и только. Она мягко прошлась по животу, равнодушно и спокойно.
- Спи, - сказала Нина, поднимаясь. - Будет плохо - зови.
"Вот и постарел, - подумал он. - Отмираю по частям. А она и замуж потом не вышла, и я ей сейчас не нужен, да и она мне. Постарел. Вот и желудок мой умирает первым."
Телефонный звонок, резкий, раздражающий, заставил подойти к столу.
- Сергей Александрович, - услышал он, - вас Ганин просит зайти в реанимацию. У него что-то не ладится.
Ганин ждал его в палате. С засученными рукавами, в маске, сползшей с носа, он склонился над больной и по его лицу было видно, что он устал, раздражен и растерян.
- Видите ли, - начал сбивчиво он, - тут такая штука получается. Сделал я венесекцию, и кровь отлично шла, и катетер прошел высоко, а вот нога вся опухла и посинела. Может, я что-то не так сделал?
Панков быстро осмотрел больную. Она лежала на кровати, неподвижная, с закрытыми глазами, и только черный гофрированный шланг вдувал в легкие воздух, отчего грудная клетка поднималась и опускалась, имитируя жизнь. Левая нога, и без того отечная, стала чуть ли не вдвое толще правой; кожа не ней посинела, вены выбухли, как реки на рельефной карте.
- Нарушение венозного оттока, - сказал он. - Ты какую вену перевязал?
- Подкожную, - развел руками Ганин. - Какую же еще? Там одна и была. Ниже осталась артерия, их никак не спутаешь. Да и делаю я не в первый раз.
Панков пристально посмотрел в лицо Ганину. Определенно, это узкое самоуверенное лицо не нравилось ему. Эти усики, торчащие над маской, эти бакенбарды.
- Долго искал вену? - спросил он, уже все поняв.
- Долго, - признался Ганин. - Еле нашел.
- И, говоришь, только одна вена была? Широкая? И когда ты ее рассек, то хлынула кровь? Сильно, не как обычно?
- Да. Но ведь это не артерия, я же ясно видел.
- Послушай, - сказал Панков, еле скрывая раздражение. - Послушай, ты перевязал глубокую бедренную вену, тогда как по всем законам следует перевязывать только подкожную, впадающую в нее. Перевязка подкожной безопасна, но глубокой, в которую впадают все остальные вены ноги, настолько глупа, что у меня не хватает слов.
Ганин забеспокоился, оглядываясь на своих сестер, и даже покраснел.
- Ты где сделал разрез? Ты посмотри сам, где ты сделал разрез? - все больше распалялся Панков. - Кто же делает его так высоко? Подкожная вена ниже. Прежде чем за такие дела браться, нужно хоть анатомию знать.
- Я же делал, - оправдывался Ганин, уже смущенный и напуганный. - Много раз делал. И взрослым, и детям.
- А анатомии не знаешь. Если не мог найти вену, то почему не позвал меня или детского хирурга? Думаешь, если проработал год, то все уже умеешь?
- Не думаю, - огрызнулся Ганин, - но это я знаю. Я изучал. Это просто аномалия, Бывает же аномалия развития.
Панков хотел сказать что-нибудь покрепче, но сдержался. Желудок снова напомнил о себе. Под ложечкой уже не просто жгло, а давило и распирало, словно кто-то залез внутрь и раздувался. Кружилась голова, то ли от новокаина, то ли от усталости и боли.
- Делай что знаешь, раз такой умный, - сказал он сквозь зубы и, повернувшись, вышел из палаты.
Сел неподалеку, по привычке закурил, но тошнота заставила отвести руку с сигаретой и облокотиться о стенку.
"Плохи дела, - подумал он. - Как бы самому под нож не угодить. Еще попадешь к такому вот врачу, а он потом оправдается аномалией развития. Дескать, у Панкова глотка не так устроена от рождения, и умер он не от моей руки, а сам виноват... А женщина умрет. Кровь входит в ногу по артериям, а обратно не выходит, главный путь отрезан. Вот и будет нога разбухать, пока в нее вся кровь не войдет. А там уж конец."
Ганин маячил рядом, Кажется, он ощутил свою вину и, возможно даже, раскаивался.
"Да нет, салага, - подумал Панков, - это не ты виноват, а я, хирург, взявшийся за операцию. Без нее она бы еще пожила, а я пошел ва-банк. И никто не знает точно, ни хирурги, ни тем более больные, чем кончится операция. Работаем вслепую, как печень и почки, сами не зная, что будет завтра. Так и выходит, что мы с Ганиным на одной ступени. Я подписал приговор, а он исполнил."