Сам он был подвижней ртути, наглядно являя собой оные альтернативы.
Лишь этих, этих двух он ужасался — его фантазия, его жизнь, отсвечивая багрянцем, металась меж ними, ища спасенья. Угрюмый человек, не разжимая губ:
— Выбирай, Чартерис — или еще одно задание в дельте Меконга, или десять лет в отеле города Меца на полном пансионе!
К тому времени, когда они наконец оказались перед Zimmer 20, Чартерис дышал уже с трудом. Он приоткрыл рот и незаметно для девицы перевел дух. Та была постарше — ей было года двадцать два. Достаточно красива. Вынослива — подъема даже не заметила. Смугла. Икры худы, зато лодыжки великолепны. Но как здесь все-таки душно!
Жестом пригласив ее задержаться, он вошел в комнату. Направившись к одному из двух высоких окон, на миг задержался у кровати и похлопал по ней рукой — провисшая пружинная сетка протяжно зазвенела. Справившись с непокорной оконной защелкой, он потянул на себя обе створки и сделал глубокий вдох. Неведомые яды. Франция!
Далеко внизу он увидел крошечные фигурки двух bambini,[6] ведущих на поводке белого пса. Задрав головы вверх, они стали смотреть на него — лица и пухлые ручки. Талидомиты. Куда ни посмотри, повсюду образы упадка и разрухи. В Англии должно быть получше. Хуже Франции нет ничего.
Здания по другую сторону улицы. В доме напротив за занавеской — женщина. За домами — пустырь; по мусорным кучам крадутся навстречу друг другу коты, занятые исчислением кинетики копуляции. Сточная канава, забитая ржавыми консервными банками и прочим хламом. А это что? Измятый, ржавый кузов — жертва аварии. Большие кривые буквы на полуразрушенной стене:
ЕДИНСТВЕННАЯ ФРАНЦИЯ — НЕЙТРАЛЬНАЯ ФРАНЦИЯ.
Они умудрялись сохранять нейтралитет до самого скорбного конца — на то сподвиг их опыт двух прошедших войн. Стойкость странного свойства.
За порушенной стеной — непомерно широкая улица, заканчивающаяся зданием префектуры. Полицейский. Фонарный свет, несущий стражу в голых зимних ветвях. Франция!
Чартерис встал к окну спиной и стал разглядывать обстановку. Как и следовало ожидать, она была ужасной. Нелепая раковина, безобразные светильники в излюбленной манере франков, кровать, на которой можно было делать все, что угодно, но только не спать.
— Combien, Mamselle?[7]
Она отвечала, глядя ему в глаза, желая понять, как он отреагирует на ее слова. Две тысячи шестьсот пятьдесят франков, включая плату за освещение. Сумму ей пришлось назвать дважды. По-французски он понимал плохо, к тому же он никак не мог привыкнуть к нынешним темпам инфляции.
— Я сниму эту комнату. Вы из Меца, мадемуазель?
— Нет. Я итальянка.
Как приятно знать, что в этом мире осталось хоть что-то хорошее. Ему вдруг показалось, что эта гнусная комната, набитая старой рухлядью, наполнилась воздухом гор.
— С начала войны я тоже жил в Италии, на самом юге — в Катанзаро, — сказал он ей по-итальянски.
Она заулыбалась.
— Я тоже с юга. Я жила в Калабрии, в маленькой горной деревушке, о которой вы, наверное, даже и не слышали.
— Ну почему же — я где только не был. Я ведь в НЮНСЭКС работаю.
Она назвала свою деревушку, но оказалось, что ему действительно не доводилось слышать этого названия прежде. Оба засмеялись.
— А вот мне не приходилось слышать о НЮНСЭКС, — сказала она. — Это что — город в Калабрии?
Он вновь засмеялся — ему нравилось смеяться — помимо прочего таким образом он надеялся произвести на свою новую знакомую должное впечатление.
— НЮНСЭКС — это аббревиатура. Новая ооновская организация, занимающаяся расселением и реабилитацией жертв войны. У нас несколько больших лагерей на побережье Ионического моря.
Девицу это нисколько не заинтересовало.
— Вы хорошо говорите по-итальянски, но вы не итальянец. Вы, наверное, немец — да?
— Я — серб или, если хотите, югослав. Правда, в Сербии я не был с детства. А сейчас направляюсь в Англию.
Он услышал крик хозяйки — та звала девицу вниз. Горничная поспешила к двери, одарив его напоследок обворожительной улыбкой, и исчезла.
Опершись о бамбуковый столик, стоявший возле окна, Чартерис стал рассматривать пересохшую канаву: она походила на раскоп, в котором удачливым археологам удалось наткнуться на следы древней индустриальной цивилизации. Он расстегнул сумку, однако распаковывать ее не стал.
Когда он спустился вниз, мадам уже стояла за стойкой бара. Некоторые столики были заняты постояльцами — частичками одной большой головоломки. Комната была большой и унылой. Старинный бар темного дерева почему-то напомнил ему скинию — скинию, отданную под перно. В углу стоял телевизор; большая часть присутствующих сидела так, что экран постоянно находился в поле их зрения, словно телевизор был их недругом или, по меньшей мере, недоброжелателем, от которого в любую минуту можно было ожидать чего угодно. Единственным исключением из общего правила были два человека, сидевшие за столиком, стоявшим поодаль; они живо беседовали друг с другом, подкрепляя слова движениями кистей рук. Тусклые глаза, сановные жесты. Один из них — с бородкой — был хозяином отеля.
В самом углу у радиатора стоял стол куда больших размеров, горделиво несущий на себе письменный прибор и прочую секретарскую параферналию. Это был стол мадам — если она не стояла за стойкой скорбного бара, обслуживая клиентов, она сидела за ним, производя некие сложные подсчеты. К радиатору была привязана шелудивая облезлая псина, которая то и дело поскуливала и переходила с места на место — можно было подумать, что пол посыпан толченым стеклом или крысиным ядом. Хозяйка время от времени говорила что-то ласковое, пытаясь успокоить животное, но делала она это слишком рассеянно, и потому слова ее не производили должного эффекта.
Чартерис сидел за столиком, стоявшим у самой стены; он потягивал перно, надеясь вновь увидеться с давешней девицей. Люди, сидевшие в комнате, представлялись ему жертвами никуда не годной капиталистической системы производства. Они уже вымерли, остались только их оболочки, их костюмы… Тут, в баре, появилась и горничная. Он подозвал ее к своему столику.
— Как тебя зовут?
— Ангелина.
— А меня — Чартерис. Я себя сам так назвал. Это английское имя — так звали одного хорошего писателя. Я хочу пригласить тебя в ресторан.
— Я здесь буду допоздна — у меня рабочий день в десять кончается.
— А спишь ты не здесь?
Выражение ее лица тут же изменилось — былой мягкости в нем уже не было — настороженность и известная надменность взяли верх. «Подстилка, как и все прочие, — подумал про себя Чартерис, — а корчит из себя неведомо что». Она — Слушай, пожалуйста, купи у меня что-нибудь! Сигареты или еще что-нибудь в том же роде! Они за мной следят. Сам понимаешь, мне с постояльцами нельзя любовь крутить.