О чем думает клен
Стасик рассказал, о чем думает клен. Вокруг всегда одно и то же. Улица, два-три дома по обе ее стороны. Одинаковые дома с облупленной краской и невыразительными окнами. За окнами люди, как в дупле, устраивают свою жизнь, но это его уже не касается, об этом он, в сущности, и не может ничего толком знать. Два-три облака в небе, а внизу прохожие. Разные у них лишь шляпы и платки, а так - ну совершенно одинаковые! Корни, которых он никогда не видел... Они - как змеи, увлекающие в бесконечность, в отвратительное безмолвие, во тьму, которая кишит... Казимир Иванович остановил жестом слова мальчика. (Или мысли. Или то, что впоследствии станет мыслями.) Мальчик прикрыл глаза. А спустя время продолжил. Вот море - его никогда не видел клен и, следовательно, не может его себе представить. Вот это Стасику понятно! Он тоже не бывал у моря, словно его корни так же вросли в землю где-то рядом с улицей Пушкина... Но что бы изменилось, протекай его жизнь не здесь, а там? И судьба кипарисов - разве она так уж отлична от его судьбы? Надменные стражи приморских городков, они зимой и летом созерцают море, все то же море... Обманчивый южный ветер заискивает перед ними, как перед чужеземными принцами, не решаясь задеть ветви... Снег щадит зелень. А они день и ночь скользят скучающим взглядом вдоль белой дороги, что - как ни петляет - все же выведет к морю, да-да, к тому самому морю, которое они обречены видеть и день, и год, и так впредь, до конца... А пальмы, точно старыми газетами, обмотанные нелепой, неопрятной корой! А тяжелые, как бомбы, пригнувшиеся почти к самой земле цветы!.. Он не помнил их имени, но помнил, откуда-то знал, что во время их цветения влажная мгла приморских парков наполняется диковинным запахом, так что впору схватиться за голову и, испуская стоны, бежать прочь без оглядки... Море. Пусть так, он никогда не видел его. Зато каждую осень он прощается со своей листвой, а лист - рыжий, красный, зеленый, даже почерневший и свернувшийся в трубочку от дождя, даже высохший и легкий, как какая-нибудь песчинка... каждый лист - незабываем! Этот бессмысленный ритуал, эта цепь прощаний, этот туннель нескончаемой осени, отблеск которой лежит даже на весеннем д"е - это еще крепче привязывает к земле его корни и безудержней будит воображение! Он силен по-своему, потому что знает кое-что, неведомое тем курортным красавцам! - Где же теперь этот чудак? - спросил очень тихо Казимир Иванович, указывая рукой на то место, где совсем недавно стоял клен. Взгляду теперь открывались лишь вывороченные комья земли, ничего более. Стасик Куликов, ученик Казимира Ивановича, не отвечал. Однако оба понимали, что сталось с кленом. Клен улетел. Кто-то мог бы расценить это как бегство. Но ни Казимир Иванович, ни Стасик не думали так. Это не было бегством. Да и куда он мог бежать, отлично зная, , что такой полет противопоказан старому дереву, что это - смерть? И уж, конечно, не мечта увидеть море погнала клен вверх, в осеннюю мглу - до моря ему было просто не дотянуть, он бы непременно рухнул вниз! Но, однако ж, без мечты не обошлось. Вернее, даже не мечта это была, а так, маленькая надежда. Надежда, поднявшись хоть на коротенькое мгновение, взглянуть - что там, за этими домами, серой стеной отмечающими границу улицы Пушкина, и что, в самом деле, освещают те фонари, которых не видно с улицы, но свет от которых проникает бледно и сюда... Итак, не море, но соседняя улица. Близкая, рукой подать, и такая недоступная. Собравшись с силами, он приготовился - хотя, может быть, готовился всю жизнь! Он чувствовал, как в поспешном испуге расплетаются корни. Как ветви вдруг поднялись и, невнятно шумя, взмахнули раз и другой, разрезая воздух. Как окна, светлые квадраты, ухнули куда-то вниз и вбок, и вот она, в свете фонарей, - соседняя улица! Но что там, дальше, в тяжелой осенней мгле, темное и громадное, бесконечное, с редкими отсветами звезд, с лунной дорожкой (а ведь небо неделю как в низких бегущих облаках!)? И клен парил над этой струящейся и неподвижной бесконечностью, уже твердо зная: там, за рядом домов и фонарей, оказалась не соседняя улица - там оказалось море! Наконец-то он увидел его! Слушая Стасика, Казимир Иванович чуть заметно кивал. А будь на его месте другой человек, он бы просто не поверил мальчику. Казимир Иванович, прозревший в тумане Казимир Иванович поверил мальчику, потому что был на редкость проницательным человеком. Его зрение окрепло в тумане, и с тех пор он научился различать то, что другим не под силу. Особые обстоятельства способствовали тому, что город, который Казимир Иванович привык считать своей родиной, был погружен, как в воды, в плотную завесу тумана. В яркий солнечный день можно было различить, однако, несколько башен, венчавших старинную границу города; проступали также рисунки более современных жилых и административных построек, возникших в эпоху, когда воображение окончательно покинуло строителей, вытесненное заботой хотя бы кое-как расселить людей, число которых, несмотря на значительную смертность, все росло. В солнечные дни можно было различить даже некоторых пешеходов - с привычной осторожностью они двигались вдоль улиц, пересекали пустынные площади и могли бы напомнить постороннему наблюдателю одинокие поплавки, подхваченные медленным течением великой реки... Или - слепцов. Но откуда было взяться наблюдателю? Именно этот город, где все приблизительно из-за непроходящего тумана, где так трудно добраться до нужного места, не то что до своего приятеля, именно этот город и считал Казимир Иванович своей родиной, в юности и вовсе не подозревая о существовании других городов. Город располагался на холмистой равнине, границы его терялись во влажной мгле, и не было охотников совать нос за эти границы! С детства Казимир Иванович (тогда его звали иначе) усвоил привычки и правила, которых придерживались жители города. Проснувшись утром и привычно включив настольную лампу или фонарик, прилепившийся к изголовью, он затем сцеплял пальцы обеих рук - и получалось что-то вроде рукопожатия. Этот жест своим происхождением, по-видимому, был обязан тем давно наступившим временам, когда каждый человек, каждый житель города оказался перед необходимостью довольствоваться общением только с самим собой. Одиночество перестало быть наказанием господним или участью дураков, которые сами не знают, чего хотят; туман окончательно лег на город, и люди, во избежание угрозы исчезнуть навсегда, заблудившись в лабиринтах улиц, вовсе перестали без действительной нужды покидать свои жилища; именно в ту пору привычка к одиночеству стала казаться естественной, а страсть к общению-едва ли не признаком дурного тона. Итак, рукопожатие и затем небрежное приветствие своему собственному отражению в зеркале... А утро уже вовсю брезжит! Правда, мгла еще плотной завесой висит за окном, еще не рассеялось ощущение вязкой сырости в комнате, - и все же утро брезжит, неумолимо пробивает туман, подобный облаку, киселю или студню... Вот сейчас первые стрелы дня проникнут в приоткрытую форточку, вот он, этот луч, тусклый, что не такой уж слабый! В городе имелось несколько освещенных улиц. То были главные улицы, и потому освещались круглосуточно. Расплывчатый свет фонарей так трогательно, подрагивая в волнах тумана, изливал на горожан свою благодать, что вот уже несколько поколений поэтов воспевали в своих стихах эти немногие освещенные улицы. Фонари, однако, хотя и горели круглосуточно, но горели не все, а лишь через один или через два. И все же справедливости ради следует добавить, что на главных улицах не заблудился практически ни один человек, по крайней мере, ни разу это не закончилось трагически, то есть исчезновением. Главные улицы (их было пять) вели на Башенную площадь. В самом ее центре, освещаемый специальным прожектором, помещался фундамент будущей башни, в честь которой заранее и назвали площадь. Туда и направлялись, едва раскланявшись поутру сами с собой, граждане города. Именно граждане. Жителями они были до тех пор, пока, уединившись в промозглых квартирах, в силу собственного разумения вели отсчет дням своей жизни. Но, стекаясь мутными ручейками на Башенную площадь, они из жителей города превращались в граждан - в людей с развитым чувством гражданского долга, высокой ответственности, в смельчаков, бросивших дерзновенный вызов стихии, в тех, что являют собой образцы трудовой доблести, - и тогда их, только что унылых и озябших, было просто не узнать! Газеты писали, что глаза славных строителей, прищурившись, видят за толщей тумана то, чего не видят обыкновенные жители - они видят перспективу. Да еще какую! Без всякого тумана. Без этой проклятой необходимости жечь фонари день и ночь. Представляете? Будущее без насморка и ревматизма - вот что они видят! Правда, так считали газетчики. Мнение самих строителей было никому не известно, никто из них не отличался особой разговорчивостью. Зато у них '-были кирпичи. После, когда прошло довольно много лет, Казимир Иванович тоже научился добывать кирпичи. И раздобыл их не так уж мало: восемь штук, почти десяток! А в детстве он прямо-таки неправдоподобно волновался, когда видел человека, тащившего в сетке пару кирпичей на Башенную площадь. Это казалось не меньшим чудом, чем, скажем, праздничная иллюминация. Повзрослев, Казимир Иванович понял, почему газетчики твердили о дерзновенности мечты, влекущей граждан на Башенную площадь. Время от времени отцы города - старцы с выпученными от непрестанного тумана глазами - вручали строителям скользкие, как все металлические предметы в их климате, ордена. Ордена цепляли прямо на рабочие блузы, и строители, никак не обнаружив своей радости, исчезали в тумане. Вероятно, чтобы раздобыть еще один кирпич. И вот тут-то вступал в силу другой закон. Но о нем Казимир Иванович узнал несколько позже, когда зрение его окрепло, несмотря на туман, - как уже было сказано выше.