«Утрись!» – он ногой подвинул к ней остатки трусиков. И ничего -утерлась. И потом не стала поднимать никакого шума – и он был уверен в том, что превратился для нее в господина, повелителя, властного над ее жизнью, а она безропотно приняла статус рабыни…
В тот же день, вечером, дошла очередь и до дебилоподобных подростков. Возвращаясь домой, он не заскочил торопливо в подъезд, как делал это раньше, а, остановившись у дверей и резко повернувшись к плюющейся шайке, ткнул пальцем в грудь самого наглого и мордатого – словно намереваясь пробить тому ребра и продырявить сердце. «Слышь, ты, кусок дерьма, – обратился он к оторопевшему акселерату, – если будешь еще здесь харкать, я эти плевки твоим хлебальником вытру». Обвел взглядом онемевшую шайку и добавил: «И вашими тоже».
И эти волчата, так же, как и босс, и секретутка, каким-то древним, полустертым инстинктом уловили исходящую от него смертельную угрозу. Увидели его – иного, способного на все.
И перенесли свои вечерние сборища у подъезда подальше, на территорию детского сада, обрамленного железобетонными коробками многоэтажек.
* * *
Жизнь его круто изменилась. Появилась в ней некая насыщенность, отточенность, завершенность, словно карандашный рисунок на бумаге превратился в горельеф… нет, в скульптуру, изваянную подлинным мастером. Плоский набросок зауряда преобразился в того, петергофского, Самсона из рекламы пива «Балтика», голыми руками раздирающего пасть льву.
Приходя домой, он победоносно подмигивал отражению – и отражение понимающе подмигивало в ответ.
Он не знал, как идут дела у отражения, там, за зеркалом, – да и не интересовали его эти дела. Он жил собой и для себя – и был доволен этой своей новой жизнью.
…Но все чаще и чаще чудилось ему, что руки его покрыты кровью… чужой кровью…
Он подолгу намыливал их, тер губкой – но странное ощущение не исчезало. Ладони были липкими, ладони были мокрыми, и на всем, к чему они прикасались, оставались кровавые пятна. Он знал, что кроме него, никто не видит этих пятен, но они – были.
Потому что когда он ложился спать, в городе совершались убийства. Жестокие, непонятные убийства, с вырыванием сердца жертвы – в ночном парке, на берегу реки, в кривых окраинных переулках. Он читал газеты, он смотрел телевизор, он слушал разговоры – и знал, что именно его руки творят эти бессмысленные зверства. Творит именно он, хотя, просыпаясь, не помнит об этом.
А руки – помнили.
И где бы он не находился – с рук его постоянно стекала тягучая чужая кровь.
…– Хватит! – сказал он отражению. – Уймись! – но отражение притворилось, что не слышит его.
Кровь капала с его рук, заливая будильник и флакон одеколона «Спортклуб», и зеркальная твердь была испещрена кровавыми отпечатками его пальцев.
– Ах, так? – процедил он, кривя лицо в болезненно-злой гримасе, и обшарил взглядом прихожую. Схватил лежащий на подставке для обуви молоток, и с размаху, изо всей силы, саданул по собственному зеркальному лицу. – На, полу…
* * *
Нашли его тело только тогда, когда пополз на лестничную площадку зловонный запах разлагающейся плоти.
Взломали дверь – и тех, кто заглянул в прихожую, чуть не вывернуло наизнанку, и к трупному смраду добавилась вонь опорожненных утроб. Вся прихожая от пола до потолка была заляпана кровью, и повсюду были разбросаны окровавленные, уже ничего не отражающие зеркальные осколки. Трюмо, покрытое кровавыми пятнами, было разбито, а на тумбе валялся красный от крови молоток.
Труп лежал у самого порога, на спине, руки, ноги и голова были на месте, а вот лицо… Создавалось такое впечатление, что молотком били не по зеркалу, а именно по лицу. Били долго, с силой, изломав все кости – и это жуткое месиво даже отдаленно не напоминало человеческий облик.
Возвышалось у стены окровавленное трюмо – и никто из потрясенных, борющихся со рвотой людей не обратил внимание на то, что изуродованный труп совершенно не отражается в нем…
Украина, г. Кировоград