Мячик потускнел со временем – сказались игры, лужи и, наконец, чердак, куда он отправился в день, когда мне подарили взрослый, футбольный, черно-белый мяч. Там он лежал десять лет – долгих десять лет в темноте, под протекающей крышей, среди пыльных, давным-давно позабытых вещей. Сказать по правде, я почти не вспоминал о нем – все же это была детская игрушка, а о том, чтобы как-то продлить свое детство, я никогда не мечтал, пускай оно и было счастливым и безмятежным, то есть таким, каким ему полагается быть.
Мяч валялся на чердаке, а я жил своей жизнью. Каждый из нас был сам по себе. Но теперь этот маленький кусочек прошлого лежал в руках моего мертвеца, и значение у него было иное – не просто вещица, но якорь, закинутый в старые-добрые времена, ниточка, которая свяжет отца с домом.
Это был удар, и удар болезненный, в самое сердце – я скорчился бы от боли, когда бы не был внутренне готов. Лес забирал отца, но, словно в насмешку, напоминал, что он по-прежнему любит меня, что я по-прежнему для него важен.
Нет, это была даже не насмешка, а просто слепое равнодушие чего-то неизмеримо более огромного, что устанавливает законы жизни и требует их соблюдения, – не важно как, пусть и ценою боли, горечи, слез. Нас было двое против него – я и отец, – а теперь я оставался один.
Никто не следовал за нами, никто не хотел разделить мою ношу и проводить отца в последний путь. Мы остановились на опушке, недалеко от Лесной стены. Под ногами у нас была жухлая трава, пахло осенью, сыростью. Я кутался в пальто, а отец – он стоял, как есть, в будничной своей рубашке, брюках, с мячом, крепко прижатым к груди, и взглядом, устремленным куда-то далеко, за деревья, к неведомой, но манящей цели. Он не дрожал – холод, казалось, обходил его стороной, холодом был он сам – человек, который вот-вот исчезнет.
Минута, и отец тронулся, одолевая последний порог. Только на расстоянии я понял, какой он маленький, как остро торчат под рубашкой его лопатки, как странно и жалко он горбится, обнимая мяч, и мне захотелось окликнуть его, вернуть, сказать: «Оставайся, ничего страшного, мало ли на свете немых, холодных, оставайся, будь со мной, тебе не нужно идти», – но он уже не принадлежал мне и с каждым шагом уходил все дальше, пока не ступил под еловый покров и не окутался белым туманом. Некоторое время я еще различал его силуэт – странно, но он словно бы сделался больше, он словно вырос, мой отец – таким я, наверное, видел его в детстве – высоким, сильным, защитой, горой. Наконец исчез и силуэт. Все кончилось, и я вернулся домой.
Чувства мои были двоякими – тоска и радость, тягость и облегчение. Я рад был, что отец больше не страдает, и печалился, что он ушел навсегда; я ценил ту возможность объясниться после смерти, что дал нам Лес, – и все же лучше бы он не терзал меня жестокими чудесами. Я не видел в мнимом воскресении надежды, продолжения, иного, кроме путешествия в Лес, но поди объясни это сердцу, которому одного присутствия близкого человека достаточно для того, чтобы верить – он будет всегда.
В молчании, под шорох стенных часов сел я за поминальную трапезу. Я сидел, сложив перед собою руки, и думал: где ты сейчас, помнишь ли еще меня? Это был одинокий ужин под знаком отца – я все еще чувствовал его подле себя, но как бы за неким покровом, из-за которого он по-прежнему наблюдает за мной, но уже не может ответить, подать знак.
Мир вещей – кухня, дом, город – словно осиротел, и мало-помалу сиротство его просачивалось и в меня. Вещи принадлежали мне, но я не испытывал от этого радости. Отец ушел, и сын внутри меня умер. Я стал кем-то другим – тем, кем никогда еще не был, – и мне надлежало свыкнуться с этим.
Я сидел на темной кухне и чувствовал, как меня овевает ветер времени, взросления и смерти – холодный, загоняющий душу в самые дальние уголки тела.