Мне не хотелось сдаваться.
— По-моему, спор не об этом… — начал я и осекся.
В передней мягко щелкнул замок.
— Конечно, они уже спорят, — сказала жена, входя в комнату, — а у мальчика еще уроки не сделаны.
Володька, оказывается, на меня не обиделся. Он сам сказал об этом, правда не мне, а Тане, нашей соседке и своей однокласснице из параллельной группы. Они вместе пришли из школы и стояли на площадке у лифта. Дверь на лестницу была приоткрыта, и, хотя они говорили тихо, я все слышал.
Спрашивала Таня, смуглая девочка-подросток, угловатость которой смягчалась еще не выраженной, но уже намечающейся округлостью линий будущей женщины.
— На кружок придешь?
— Не знаю. Нет, наверно.
— Ты же сочинение должен читать.
— Не буду я читать. Не бардзо написано. Школьные банальности без души.
— Кто сказал?
— Предок. Да и я сомневался.
— А все хвалят.
Смешок.
— Значит, не придешь?
— Я о другом кружке думаю.
— О каком еще?
В голосе у Володьки появляются торжественность и певучесть.
— Понимаешь, нет названия. Хорошо бы так: общество будущников, а?
— Союз мечтателей.
— Не смейся. Можно и так. Решим еще.
— Да ведь нет такого кружка.
— А мы его придумаем.
— Кто это — мы?
— Сама знаешь кто. В воскресенье у Родина. Придешь?
— Я фантастику не очень люблю.
— Ну и дура. Фантастика движет науку.
— Пусть движет, а мне скучно. Я жизнь в книгах люблю, а не выдумки.
— Выдумка — результат воображения, а без воображения все бескрыло. Мещанкой вырастешь.
Таня молчит, потом говорит еще тише, но я все-таки слышу:
— Скажут, из-за тебя пришла.
— При мне не скажут.
Голоса понижаются до шепота. Потом гулко хлопает входная дверь.
Я машинально расстегиваю ворот рубашки. Душно? Но в комнате совсем не жарко. Может быть, вспомнилось что-то очень похожее?
— Что это за кружок? — спрашиваю я Володьку.
— Ты что, слышал? — пугается он.
— Ты о каком-то кружке говорил на площадке.
— А что еще слышал?
— Не помню, я не прислушивался.
Он молча кладет портфель на стол — кажется, успокоился. Я жду.
— Да еще нет кружка, — неохотно говорит он, — названия еще не придумали. Поможешь?
— Подумаю. Что вы там делать будете?
— Ну что… Книжки обсуждать по научной фантастике. Сами придумывать…
— Тоже мне физики!
— А что? — Володька шел на сближение с противником. — Допустим, что глаз человека перестал реагировать на свет. Ну, болезнь какая-нибудь, эпидемия… И вдруг для всех в городе наступила тьма. Что тогда будет?
— М-да, — говорю я неопределенно.
— А о реке времени читал?
— О какой реке времени?
— Ну, об открытии Козырева.
— Какое же это открытие? Так, гипотеза.
— А машина времени не гипотеза?
— Машина времени — вздор.
— Не знаю… — Володька задумывается. — Теоретически вполне допустимо. Материальный мир движется в пространстве и времени. Сегодня он в одной точке пространства, завтра — в другой. Так и во времени.
— Ну и что? — Я еще не понимаю его мысли.
— Значит, «вчера», «сегодня» и «завтра» — такие же математические величины, как длина, ширина и высота.
— Это ты на уроке расскажи. Я не специалист.
Он не обращает внимания на мою реплику.
— А почему у Герберта Уэллса машина движется только в одном направлении — в будущее? А в прошлое? — Он улыбается какой-то новой, только что возникшей идее.
— Бессмыслица, — говорю я. — Есть же закон причинности.
— Жалко, — вздыхает он. — А интересно бы…
— Что интересно?
Но он продолжает, не слыша вопроса: его увлекает другая мысль.
— Когда я писал это сочинение, мне казалось, что я все видел. Собственными глазами. Все-все.
— Ничего ты не видел. Все было не так.
— А как?
Подбежав к столу и порывшись в ящике, он подает мне что-то похожее на слежавшийся и пожелтевший газетный лист.
Я удивленно — а руки почему-то дрожат — раскрываю его, стараясь не смотреть на Володьку. Подсознательно я уже догадываюсь, что это за газета.
Это «Раннее утро», я тотчас же узнаю ее, хотя угол с названием и датой оторван. Но я помню эту дату, и год, и день — воскресенье, почему-то тревожное, теплое, весеннее, казавшееся безоблачным, не то мартовское, не то апрельское воскресенье после февраля семнадцатого года. Сейчас я вспомню точно — почти истлевшие на сгибах страницы даже не шуршат в руках. Экстренное пленарное заседание Временного правительства. Большие портреты Родзянко и Гучкова. Затишье на фронте. «В беседе с нашим корреспондентом господин Милюков настоятельно подчеркнул историческую миссию России на Черном море. Только русские проливы завершат святое дело союзников». Николай Второй, изображенный карикатуристом Атэ с розой у губ: «Я так люблю цветы». Фельетон Мускатблита о папиросниках. Хроника Земгора. Самоубийство горничной. «Вчера в Большом театре в балете „Конек-горбунок“ вместо заболевшей г-жи Гельцер выступила г-жа Мосолова». «Пьеро XX века в Петровском театре миниатюр». Дальше, дальше… Петитное сообщение о программе воскресных скачек. Стихи дяди Михея о папиросах «Зефир» — десять штук шесть копеек. Санатоген Бауэра и пастилки Вальда. И совсем внизу, в уголке, объявление о натирке полов артелью «Басов и сыновья».
Я почему-то помню этот день. Где-то на дне памяти, как в глубоком колодце, лежит он, не заслоненный годами и жизнью. Я никогда не вспоминаю о нем, но все же помню.
— Где нашел?
— В бабушкиной корзинке на антресолях.
— Вечно лазаешь… — начинаю я, но злиться не хочется.
Хочется молчать и думать, перебирая в памяти неостывшие угольки прошлого.
— Ты мне не ответил, — говорит Володька.
— Что не ответил?
— Ты сказал: все было не так. Я тебе дал газету и спросил: «Вот так?»
— Так, — отвечаю я, глядя куда-то мимо него.
— Ты видишь? — спрашивает он.
— Вижу. Весь день. С утра, когда купил эту газету в Охотном.
— Где купил?
— В киоске.
— Тогда тоже были киоски?
— Были.
Он нерешительно садится возле меня на ручку кресла.
— Если б я нашел ее раньше, я бы лучше написал сочинение?
Мне не хочется его огорчать.
— Возможно.
— Я бы тоже увидел все это.
— Воображение — не видение. А впрочем…
Я обнимаю его за плечи и что-то говорю ему на ухо тихо-тихо.
Он отстраняется.