"Очень сильно", сказал он об автопортрете. "Остальное", и он махнул на рисунки таракана, "хорошие наброски. Но в этом есть истина."
Вместо того, чтобы продемонстрировать повышенный стоицизм, который каторжники имеют тенденцию принимать на себя, когда желают показать, что их не надо эмоционально поощрять, я отреагировал, как заключенный в одном из тех кинофильмов, что сформировали мои ожидания от тюрьмы, и сказал с мальчишеским изумлением: "Да... вы так думаете?", намереваясь этим поерошить чувствительность помощника Ристелли из заключенных, толстого байкера с лошадиным хвостом по имени Мэрион Трусдейл, он же Свинина, чьи руки были изрисованы синими цирковыми фигурами, наиболее бросалась в глаза пышная нагая женщина с головой демона, и чья работа в классе, хотя и компетентная, имела тенденцию вторично отражать фантастический мир его нательного искусства. Во взгляде, которым мы обменялись тогда, было все, что мне надо было узнать о ситуации: Свинина сказал этим взглядом, что он застолбил Ристелли, что я должен на хуй отвалить. Но вместо того, чтобы учесть предупреждение, я сосредоточился на том, чтобы стать ученичком-звездой Ристелли, золотым яблочком в бочке гнилых. В течении следующих месяцев, посвятив себя совершенствованию своего дара, я добился успеха до такой степени, что он начал оставлять меня после занятий поговорить, пока Свинина - его гнев начинал бродить - очищал палитренные скребки и кисти.
Большая часть того, что я говорил Ристелли в это время, было предназначено убедить его в моих лишениях, в отсутствии стимуляции, что нейтрализует мой артистический дух, и все это с прицелом убедить его пронести для меня небольшую контрабанду. Хотя он и симпатизировал моим жалобам, он не подавал никакого вида, что созрел для надувательства. Он часто сворачивал разговор в теоретическом или философском направлении, и не только на то, что связано исключительно с искусством. Он, похоже, смотрел на самого себя, как на моего ментора и пытался подготовить для меня неопределенное будущее, в котором я буду жить, если не полностью свободным, то по крайней мере не связанным духовными узами. Как-то раз, когда я мимоходом описывал себя, как живущего за пределами закона, он сказал: "Это совсем не так. Преступник находится абсолютно в самом сердце закона."
Он промостился на уголке старого исцарапанного стола, затиснутого в угол художественной комнаты, почти скрытый прислоненными сложенными мольбертами, а я сидел, вытянув ноги, на складном стуле у противоположной стены, покуривая одну из "Кэмел" Ристелли. Свинина стоял у раковины, прополаскивая кисти в льняном масле, сгорбив плечи, излучая враждебность, как надутый ребенок, лишенный компании взрослых.
"Потому что мы внутри тюрьмы?", спросил я. "Это ты хочешь сказать?"
"Я говорю о преступниках, а не просто о заключенных", сказал Ристелли. "Преступник - это фундамент закона. Его вдохновитель, его оправдание. И в конечном счете, разумеется, его жертва. По крайней мере в глазах общества."
"А какими, к черту, еще глазами можно на это смотреть?"
"Некоторые могут смотреть на заключение, как на возможность научиться преступным умениям. Наверное, им лучше было бы находиться где-то в другом месте, но они в тюрьме, поэтому пользуются возможностью. Но только частично. Они не понимают истинной природы этой возможности."
Я почти попросил объяснить его последнее заявление, но Свинина выбрал момент, чтобы спросить Ристелли, надо ли натянуть холсты.
Ристелли сказал: "Хорош на сегодня. Увидимся на следующей неделе."
Нацелив суровый взгляд в моем направлении, Свинина сказал: "Ага... хорошо", и затопал в коридор.
"Преступник и все, что он символизирует...", продолжил Ристелли. "Зверство. Безумие. Непредсказуемость. Он - причина существования общества. Поэтому тюремная система - это центральный элемент общества. Его определяющая парадигма. Его модель." Он выстучал сигарету из пачки и помахал ею. "Кто здесь директор?"
"В Вейквилле? Хуев начальник тюрьмы."
"Начальник!" Ристелли усмехнулся. "Он с охранниками здесь, чтобы справляться с чрезвычайными ситуациями. Чтобы поддерживать порядок. Они напоминают правительство. Только у них гораздо меньше контрольных функций, чем у президента с конгрессом. Ни налогов, ни директив. Вообще ничего. Им все равно, что вы делаете, пока вы делаете это втихую. Именно преступники день за днем правят тюрьмами. И есть такие, кто думает, что человек свободнее в ней, нежели в мире."
"Ты говоришь, как старый пожизненник."
Смущенный Ристелли вытащил сигарету из губ и пустил дым изо рта и ноздрей.
"Но ни хуя ты об этом не знаешь", сказал я. "Ты - свободный."
"Ты меня не слушаешь."
"Я знаю, что должен хвататься за каждое твое проклятое слово. Но просто, понимаешь, иногда оно задевает слишком глубоко." Я стряхнул пепел с кончика Кэмел и спрятал окурок в карман. "Как насчет смертного приговора, старик? Если мы всем заправляем, как мы позволяем им делать такое дерьмо?"
"Убийцы и невинные", ответил Ристелли. "Система не терпит ни тех, ни других."
Похоже, я понял, но не хотел показать, что ристеллиева чепуха проняла меня, и вместо того, чтобы дальше исследовать вопрос, я сказал ему, что у меня дела и вернулся в свою камеру.
Я работал над серией портретов углем и пастелью, запечатлявших моих приятелей по классу в созерцательных позах, их зверские лица преображены рассмотрением каких-то проблем живописи, и на следующую неделю после занятий, когда Ристелли осматривал мой прогресс, он обратил внимание на то, что я не стал включать в рисунок их татуировки. Руки и шеи обвитые браслетами из колючей проволоки, зигзаги молний, свастики, драконы, мадонны, черепа; лица с вытравленными надписями готикой и плачущие черными слезами в моих картинах все они отсутствовали, мускулы очищены, чтобы не отвлекать от жульнической святости, которую я пытался передать. Ристелли спросил, чего именно я хотел этим выразить, и я ответил: "Это шутка, старик. Я превратил этих уродов в философов-королей."
"Короли тоже носят татуировки. Например, на Самоа."
"Да ради бога."
"Тебе не нравятся татуировки?"
"Лучше я вставлю косточку в нос."
Ристелли начал расстегивать рубашку: "Посмотрим, что ты скажешь об этой."
"Да все окей", сказал я, подозревая теперь, что интерес Ристелли к моему таланту был прелюдией к гомосексуальному соблазнению; но он уже обнажил костлявую грудь. Прямо над правым соском, слегка не по центру, светилось раскаленное валентиново сердце, бледно-розовое с золотым транспарантом, соединенным с его остроконечным основанием, а на транспаранте выколоты темно-синие слова: Сердце Закона. Цвета были такие мягкие и чистые, дизайн так прост, что казалось - несмотря на контраст с бледной кожей Ристелли - это природная штука, словно случай превратил врожденные пятна в имеющую смысл картинку; но в тот момент я меньше думал о художественных достоинствах, чем о внутреннем ее смысле, слова напомнили мне то, что Ристелли произнес несколькими днями ранее.